Я выхожу счастливый на улицы, мне хочется сказать старому швейцару у двери, что я выиграл, и пусть я не получу ничего, но мы живем в Советской стране, и суд судил справедливо, несмотря на то, что судьи тоже люди и читали газеты, в которых меня распинали и оплевывали… Еще раз за мною признано право на жизнь, и я оказываюсь прав в своем споре с таким могучим противником, как АХУ НКВД. Я знаю, там сидит маленький и черствый бюрократ, верный холуй Островского, он чудом уцелел и сейчас — его зовут Качигин и он похож на ссохшегося иезуита — он почему-то ненавидит меня и отказывает мне в элементарном праве жить где-то. Но суд за меня, и это радует меня, это снова подкрепляет мои силы для работы и возвращения в жизнь…
4/XI
Сегодня были в городе. Дженни принята в советское гражданство. Ее поздравили с этим в Иноотделе, где она была. Оба радостно вздохнули, то, что с ней так тянули, нам казалось оттого, что все еще проверяют меня, не доверяют мне как ее поручителю. Теперь мы уже соединены не только совместной жизнью, но и гражданством! Она улыбалась радостно, но тут же спросила, как же и когда я теперь увижу свою мать? Потом оба решили, сейчас все равно об этом не могло быть речи, а когда со мной все разберется и придет в норму, будет время, мы оба поедем ее навестить уже с нашими советскими заграничными паспортами.
По этому поводу сидели в кафе и ели сладкое.
Домой приехали, и мама сказала, что была Тамара Владимировна и сообщила “из верных источников”, что будто Дженни отказано в паспорте и ей придется выехать к себе… Вот они — слухи, сплетни, болтовня обывателей, которым так приятно услышать какую-нибудь неприятность о соседях или знакомых. Как же! Ведь это пища для ума и философии за чашкой чая по поводу происходящего! Это лишний повод поохать! Ох, сукины дети!
7/XI
Сегодня, по своему завету, проглядел записки за последние два года. Внимательно — день ото дня. Впечатление — массы зря прожитого времени, неумения использовать обстоятельства для работы, много зряшней толкотни, обид по всякому поводу, напрасных ожиданий лучшего, когда казалось, что лучшее должно обязательно прийти от кого-то, а сам ты только сиди сложа руки и ожидай его.
Теперь только понял, что лучшее во мне самом, и это лето, эти мои лихорадочные ночи, мои записки, они — мое лучшее. К ним нельзя обращаться так часто, пусть записки этого лета полежат в забвении, чтобы потом, когда уж слишком успокоюсь, открыть их и напомнить себе пережитое мною. А дневники за 1936 и 1935 годы, их вот надо перелистывать и напоминать себе о том, как хорошо, что нет дороги к такой пусто растраченной жизни, что впереди — суровая работа, новые задачи, не похожие ни на что прежнее и легкое. Чем труднее будет жизнь впереди, тем плодотворнее. Иногда очень хочется лечь и вытянуться, отдохнуть и согреться. Но немедля гонишь от себя эти мысли — да, кончилось ожидание, что тебя заберут и вышлют, но теперь не место покойному течению дней, теперь новое ожидание созревания самого тебя, твоей чуткости, любви к людям, твоей беззаветной отдачи любимому делу уже совсем с новых позиций.
Вот теперь могу сказать самому себе — даже на врагов своих не сержусь, прощаю и Альтману, и Юдину, и Ставскому — они, желая меня растоптать и погубить, меня воскресили. Они, похоронив меня, зарыли в землю не труп, а живое зерно, которое даст свой колос.
Еще менее сержусь или огорчаюсь я людьми, которые отшатнулись боязливо. Кто они? Много… Помню горечь первых недель, когда убедился, что Сима Бирман боится встречи со мной. Именно она казалась мне всегда и до конца глубокой, настоящей, куда лучше меня. А вдруг увидел, что и она оказалась слаба, поддалась этой общей волне испуга, отошла, забыла… Все забывается в жизни, но порой мне хочется написать ей письмо, не подписывая, просто сказать без упрека, без слез, как больно бывает терять в жизни не только сестер, но и друзей. А она казалась мне настоящим другом! Но, может быть и она страдает от своей слабости? Ведь даже Петр отрекся трижды, так то апостол. А тут простой человек… И теперь горечь ушла, осталось умиротворенное сознание того, что я могу понимать слабости человеческие и по-настоящему их прощать. Как далеко ушли все эти ужасные слова по моему адресу. Как будто их и не было, слова остаются словами, они быстро забываются. А остается жизнь, остается сам человек. Теперь другие люди манят меня, мое одиночество кажется мне наградой — так это и есть. По крайней мере еще год вот так — за книгами, без всяких попыток куда-то пойти, что-то делать для своей реабилитации. Сначала реабилитировать себя для себя, а там все остальное приложится…
13/XI
Тринадцатое ноября. Ночь, ветер, буря, воет в трубах, качается фонарь у ворот, шекспировская ночь!
Сижу у камина, смотрю на игру огня, вспоминаю.
Теперь, сегодня, я одинок, никого вокруг. Только ветер и темнота и огонь в камине. В прошлом году в этот же день, судя по запискам, сидел в театре, Малом, на репетиции “Салюта”, и все казалось прекрасным. Дженни шила что-то будущему ребенку.