Вышли они оттуда, лишившись дара речи, изумленные, унося дары сына Анри Матисса по Пятьдесят седьмой улице, шли быстро, потому что они – будущее, потому что тела их требовали идти быстро после такой встречи, после того как их благословили деяньем столь неожиданной доброты, и потому шли они по людной, солнечной улице так быстро, как могут идти два пешехода, не сбиваясь на бег, а через пару сотен ярдов Эми вдруг нарушила молчание и объявила, что хочет есть, изголодалась – вот какое слово она употребила, как частенько бывало, поскольку Эми никогда не просто голодна, как другие люди, она умирает от голода или же ей сводит кишки, она в силах слопать слона или стаю пингвинов, и теперь, когда она заговорила о том, чтобы набить себе брюхо каким-нибудь вкусным хавчиком, Фергусон осознал, что и ему самому поесть бы не помешало, а уж коли шли они по Пятьдесят седьмой улице, он предложил зайти в кафетерий-автомат «Горн-и-Гардарт» между Шестой и Седьмой авеню – не потому, что это близко, а потому, что в один из прежних его приездов в Нью-Йорк они с Эми постановили, что «Горн-и-Гардарт» – самое великолепное место кормежки во всем Нью-Йорке.
Не то чтобы безвкусную, недорогую пищу, подаваемую там, можно было определить как великолепную – мисочки фасолевого супа янки, рубленые бифштексы «солсбери» с картофельным пюре, залитые подливой, толстые ломти пирога с черникой – нет, их манило к себе само это место, атмосфера парка развлечений на этом громадном рынке хрома и стекла, новизна автоматизированного питания, американская действенность двадцатого века в самом чокнутом, самом восхитительном своем воплощении, полезная, гигиеничная кухня для голодных масс, и до чего ж большим наслаждением было подходить к кассиру и нагружаться столбиками никелей, а потом бродить и разглядывать десятки предлагаемых блюд в застекленных вместилищах, окошки преграждали доступ к крошечным комнаткам еды, каждая – индивидуальная порция, приготовленная специально для вас, и как только ты выбирал свой сандвич с ветчиной и сыром или ломоть фунтового пирога – опускал должное количество никелей в прорезь, и окошко открывалось, и вот так вот просто сандвич оказывался твоим, ощутимый, надежный, свежесделанный сандвич, но прежде чем отойти и поискать столик, имелось еще одно дополнительное удовольствие – смотреть, насколько быстро освободившееся хранилище заполняется следующим сандвичем, полностью идентичным тому, который ты только что купил себе, ибо там, позади, стояли люди, мужчины и женщины в белых одеяниях, следившие за никелями и наполнявшие опустевшие контейнеры новой едой, ну и работенка у них, должно быть, думал Фергусон, а затем – поиск незанятого столика, гуляешь со своей едой в тарелках или с закуской посреди разношерстной толпы нью-йоркцев, едящих и пьющих автоматизированное питание и напитки, многие – старики, что просиживают здесь целыми часами каждый день, употребляя чашку за чашкой медленно цедимого кофе, старики из исчезнувших левых, кто до сих пор и через сорок лет спорит о том, где именно революция свернула не туда, мертворожденная революция, что некогда казалась неотвратимой, а теперь – всего лишь воспоминание о том, чего никогда не было.
И вот Фергусон с Эми зашли в кафетерий-автомат «Горн-и-Гардарт» ближе к окончанию того великолепного дня – перекусить, полистать тонкие, плотно иллюстрированные каталоги прошлых выставок в «Галерее Пьера Матисса» и обсудить день, который оба они сочли хорошим, в общем и целом – очень хорошим днем. Ему нужно побольше таких дней, как этот, сказал себе Фергусон, больше хороших дней, чтобы нейтрализовать воздействие стольких бурных дней в последние несколько месяцев, которые, с одной стороны, были днями без бейсбола – решение, которое поставило в такой тупик его друзей, что он даже перестал с ними по его поводу объясняться, поскольку держаться эксперимента по самоотречению оказалось гораздо трудней, чем он думал: отказываться от того, что он так преданно любил столько лет, от того, что стало уже столь громадной его частью, что тело иногда ныло – как же ему хотелось снова взять в руки биту, надеть перчатку и половить с кем-нибудь мяч, ощутить, как шипы вгрызаются в утрамбованную землю, когда бежит он к первой базе, но теперь он уже не мог отступить, ему придется держать данное слово – или же признаться самому себе, что смерть Арти ничего не значила, ничему его не научила, а это превратило бы его во что-то столь хлипкое и негероическое, что с таким же успехом можно было бы просить превратить себя в собаку, в подлую, пресмыкающуюся дворнягу, что выпрашивает объедки и слизывает с пола собственную блевотину, и если б не его еженедельные побеги в большой город, что не подпускали его к стадионам, на которых каждую субботу играли его друзья, кто знает, не сдался ли он бы и не позволил бы себе превратиться в такого пса?