В то же время Ной был неправ, считая, будто у Фергусона имеется какой-то интерес к тому, чтобы стать писателем. Это правда – читать романы было одним из самых главных удовольствий, какие могла ему предложить жизнь, как было правдой и то, что кто-то должен был эти романы сочинять и тем самым давать людям возможность пережить такое наслаждение, однако, с точки зрения Фергусона, ни чтение, ни сочинение нельзя было толковать как деятельность героическую, и вот на этом рубеже его путешествия ко взрослости единственным предметом желаний Фергусона на будущее было, как это выразил его автор номер один, стать героем собственной жизни. К тому времени Фергусон уже прочел второй в своей жизни роман Диккенса, все 814 страниц этого длинного, окольного трюханья по вымышленной судьбе любимого ребенка автора, заглотил его целиком за две недели рождественских каникул, а теперь, когда этот марафонский заплыв по чтению подошел к концу, Фергусон обнаружил, что спорит со своим призрачным спутником по прошлому году – с Холденом Колфилдом, который раскритиковал Диккенса замечанием насчет прочей Давид-Копперфильдовой херни на первой же странице «Ловца во ржи», ибо книги в голове у Фергусона уже начали разговаривать друг с дружкой, и сколь хорош бы ни был Дж. Д. Сэлинджер, он и в подметки не годился Чарльзу Диккенсу, тем паче если старый мастер обут в пару башмаков по имени Ханк и Франк. Нет, тут никогда и сомнения быть никакого не могло: читать художественную литературу, конечно, очень приятно, но и писать ее – тоже очень приятно (наслаждение тут мешается с муками, борьбой и разочарованием, но все равно это приятно, поскольку удовольствие от сочинения хорошей фразы – особенно если та начинается как фраза скверная и медленно улучшается после того, как ее четыре раза перепишут, – ни с чем не сравнимо в анналах человеческих достижений), а все, что приносит такое наслаждение и вызывает столько удовольствия, не может по определению рассматриваться свысока как героическое. Ладно там жизнь врача-праведника, но ведь без счета и героических альтернатив, какие Фергусон мог вообразить для себя, среди них – карьера в юриспруденции, например, а если учесть, что грезы наяву были тем талантом, в каком он продолжал преуспевать превыше всего прочего, в особенности грезы о будущем, то следующие несколько недель он мысленно переносился в залы суда, где его красноречие спасало неправедно осужденных людей от электрического стула и вынуждало всех присяжных рыдать после каждого его заключительного слова.
Затем ему исполнилось пятнадцать, и на праздничном ужине, устроенном в его честь в «Ваверлей-Инне» на Манхаттане, на праздновании, где собрались его родители, прародители, тетя Мильдред, дядя Дон и Ной, Фергусону вручили подарок – или подарки – от каждой семьи в его семье, чек на сотню долларов от матери и отца, другой чек на сотню долларов от бабушки и деда, и три отдельных свертка от личного состава Марксов, набор поздних струнных квартетов Бетховена в коробке от тети Мильдред, книгу в твердом переплете от Ноя под заглавием «Самые смешные анекдоты в мире» и четыре книжки в бумажных обложках от дяди Дона – русских писателей девятнадцатого века, произведения, известные Фергусону понаслышке, но прочесть их он так до сих пор и не удосужился: «Отцы и дети» Тургенева, «Мертвые души» Гоголя, «Три повести» Толстого («Хозяин и работник», «Крейцерова соната» и «Смерть Ивана Ильича»), а также «Преступление и наказание» Достоевского. Именно последняя из этих книг положила конец пошлым фантазиям Фергусона о том, чтобы стать следующим Кларенсом Дарроу, поскольку чтение «Преступления и наказания» изменило его, «Преступление и наказание» стало раскатом грома, что грянул с небес и расколол его на сотню кусков, а когда Фергусон вновь собрал себя воедино, он уже не сомневался в будущем, ибо если книга может быть вот этим, если вот это с человеческим сердцем, умом и самыми глубокими чувствами к миру может сделать роман, то писать романы – уж точно лучшее, чем может заниматься в жизни человек, ибо Достоевский научил его, что выдуманные истории могут зайти гораздо дальше простого наслаждения и развлечения, они могут вывернуть тебя наизнанку и сорвать тебе макушку, они могут тебя ошпарить и заморозить, раздеть тебя донага и вышвырнуть на рвущие ветра Вселенной, и с того самого дня, после того как Фергусон все свое детство пробарахтался, потерявшись во все более сгущавшихся миазмах оторопи, он наконец понял, куда направляется, – или хотя бы осознал, куда хочет двинуться, и не раз за все последовавшие годы не пожалел он о своем решении, даже в самые тяжкие времена, когда казалось, будто он вот-вот свалится с самого края земли. Ему было всего пятнадцать лет, но он уже обручился с замыслом и, к добру ли, к худу ли, в богатстве и бедности, в болезни и здравии юный Фергусон намеревался хранить этому замыслу верность до скончания дней, отпущенных ему с рождения.