Я уже заметил, что талантливые неудачники Чехова особен­но близки к лишним людям Тургенева и отличаются такой же мягкостью характера, такой же женственностью натуры, та­кой же готовностью к бессмысленному — даже с общественно- экономической точки зрения — самопожертвованию, как и эти последние. Это прежде всего нежные люди, хрупкие организа­ции, артистические натуры, с детской потребностью ласки и утешения, с постоянной готовностью ныть, жаловаться на свою судьбу, но не на людей, — чему мешает их самолюбие, — глубо­ко честные, но без всякой выдержки, хватающиеся за револь­вер или стакан водки всякий раз, как жизнь требует от них решительного поступка. Это совсем не работники, это — люди мгновенного героизма с ясно выраженными болезнями воли, растерянным миросозерцанием и каким-то органическим испу­гом перед жизнью. Всякий коренной восьмидесятник узнает в них самого себя, вслух, разумеется, выругает, в душе пожале­ет, а отчасти, пожалуй, и одобрит: в них есть несомненно и ду­шевная красота, и стремление к духовной полноте личности. Это доподлинные продукты общественной эволюции в тяжелую минуту растерянности и нарождения новых начал, это люди тоскливого искания, прежде всего. Они так плотно приросли к своей обстановке, что по необходимости чувствуют себя чуже­земными растениями во всякой другой. Плоть от плоти и кость от костей своего времени, они могут быть симпатичны и ярки лишь при особом освещении эпохи: только это освещение мо­жет открыть все их достоинства, оправдать все их недостатки и соединить в одно гармоническое целое их неясные и кажущие­ся угловатыми или бессмысленными черты. Чтобы сделать их понятными, отчасти даже привлекательными для другого вре­мени, для других людей, выросших в других условиях обще­ственности и других ее интересах, критика должна стать преж­де всего исторической и критик — обратиться прежде всего в историка. Точка зрения Добролюбова вполне приложима к ним как к работникам, но не покрывает их. Как работники они ре­шительно никуда не годятся, и все хорошее, что может быть сказано о них, сводится к тому, что «они, по крайней мере, не будут иметь такого парализирующего влияния на деятельность следующих за ними поколений, потому что в них есть уже хоть смутное предчувствие истины, хоть робкое, слабое оправдание молодых порывов» [29]45. Конечно, никогда не будут они гоните­лями, никогда мракобесами, никогда идеал мертвой жизни не станет их идеалом, никогда они не ударят лежачего. В них много того, что завещано нам лучшими представителями ро­мантизма, не выродившегося, но нарождавшегося, — много уважения к личности человека, несомненно честное, любовное и братское отношение к ней. Но в то же время как просто и легко их осмеять, назвать, например, гамлетизированными поросятами 46 или каким-нибудь другим одинаково эффектным термином, поставить над ними крест и счесть все расчеты по­конченными. Думаю, однако, что это неправильно, так как ис­тория не имеет права с пренебрежением отбрасывать от себя подлинные свои документы; герои же пьес Чехова, несомненно, подлинные документы, к тому же это не окаменелости самодо­вольства и самоудовлетворения, — это, повторяю, люди тоск­ливого искания.

Теперь почти не говорят о болезнях воли. Десять, пятнадцать лет только об этом, в сущности, и говорили. Все вопросы вырож­дения сводились преимущественно к вопросу о вырождении воли. Жаловались на скуку, усталость, утомление, на отсут­ствие желаний, на децентрализацию личности — растерянность ее мыслей, противоречивость ее настроений и их капризность. Это и у нас, и на Западе. Искали жизненного эликсира для изле­чения новой, такой страшной болезни, и думали найти его в полном индивидуализме, который, освободив личность от всех общественных и семейных уз и обязанностей, облегчит ее зем­ную юдоль, сбросив с ее усталых плеч такую воистину тяжелую ношу. Этот индивидуализм в крайнем своем выражении, на­пример, в философии Ницше, был, в сущности, криком отчая­ния по тому всесильному и всемогущему человеку, герою, Uebermench'y47, который пришел бы и отнял твою волю, всю це­ликом, без остатка, и повел бы за собой, все равно куда, лишь бы повел и избавил от мук растерянности. Это был крик раба, свыкшегося и сжившегося с своими цепями до такой степени, что считал их частью себя, которому как будто внезапно сняли цепь и пустили на волю, и, проклиная упавшие цепи и бывшего господина, раб умел просить. только новых цепей и нового гос­подина.

Превосходно представлены в пьесах Чехова на память лю­дям болезни воли и крайнего индивидуализма.

VI

По богатству и разнообразию содержания, по глубине затро­нутых психологических мотивов лучшей пьесой сборника я счи­таю «Дядю Ваню». Дядя Ваня — типичнейший из героев Чехо­ва. Он неврастеник, он слабоволен, он талантливая натура, он неудачник, он, наконец, раб. Кому, зачем отдал он свои силы, свои способности, свой ум, на кого истратил свой запас чувства и зачем он сделал все это — вот вопросы драмы, скромно назван­ной «сценами».

Перейти на страницу:

Похожие книги