Но, конечно, чтобы так легко и вместе с тем так радостно подчиниться гипнозу, — надо быть рабом по своей натуре: надо страдать и полным отсутствием критики (черта чисто русская), и дефектом воли.
Как и следовало ожидать, сумасбродство дяди Вани закончилось одним взрывом. Правда, потом он пытался и застрелиться, и отравиться, но окончилось дело тем, что бедный раб снова согнул свою спину над конторскими счетами, утерявшими уже в глазах его всякий смысл. Да и вся жизнь утеряла всякий смысл, и напрасно старается восстановить его в заключительной сцене Соня — тоже экзальтированно-самоотверженная натура.
Дядя Ваня [Соне, проведя рукою по ее волосам]. Дитя мое, как мне тяжело! О, если бы ты знала, как мне тяжело!
Соня. Что же делать? надо жить! [пауза]. Мы, дядя Ваня, проживем длинный, длинный ряд дней, долгих вечеров; будем терпеливо сносить испытания, какие пошлет нам судьба; будем трудиться для других и теперь, и в старости, не зная покоя, а когда наступит наш час, мы покорно умрем и там, за гробом, мы скажем, что мы страдали, что мы плакали, что нам было горько, и Бог сжалится над нами, и мы с тобою, дядя, милый дядя, увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и на теперешние наши несчастья оглянемся с умилением, с улыбкой — и отдохнем. Я верую, дядя, я верую горячо, страстно. [становится перед ним на колени и кладет голову на его руки; утомленным гoлoсом]. Мы отдохнем!
[Телегин тихо играет на гитаре].
С о н я. Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка. Я верую, верую. [вытирает ему платком слезы]. Бедный, бедный дядя Ваня, ты плачешь. [сквозь слезы]. Ты не знал в своей жизни радостей, но погоди, дядя Ваня, погоди. Мы отдохнем. [обнимает его]. Мы отдохнем!
[Стучит сторож].
(Телегин тихо наигрывает; Мария Васильевна пишет на полях брошюры; Марина вяжет чулок).
С о н я. Мы отдохнем!
Занавес медленно опускается.
Над чем? Над невыплаканными слезами, над загубленною жизнью.
Если бы не тон пьесы, тон, в котором слышатся слезы и жалость, — можно было бы всю эту пьесу принять за сатиру на самопожертвование. Дядя Ваня, Соня, Елена Андреевна — какие-то дикари, питающие своей кровью деревянного истукана, истекающие уже кровью и готовые в каком-то экстазе наносить себе все новые и новые удары.
Но совсем не сатиру писал Чехов, а драму, в которой лучше, чем в какой-нибудь другой его пьесе, отразилась вся растерянность миросозерцания породившей его эпохи, вся глубина ее тоскливого пессимизма и неверия, вся испуганность перед действительностью — этой паутиной из мириада случайностей и неразгаданных тайн.
Человек не удовлетворен жизнью, но он склонился перед ней, потому что всякая вера в себя, в свои силы, в возможность сделать что-нибудь исчезла в душе его. И он чувствует себя слабым и растерянным и надевает первое попавшееся ярмо, чтобы не страдать ужаснейшим из страданий — муками одиночества.
Не все ли равно, какое ярмо надеть на себя? Разве между одним ярмом и другим есть какая-нибудь разница? И чем хуже или лучше Серебряков других Серебряковых, всякой се- ребряковщины вообще?
В одном из самых последних своих рассказов, «Крыжовнике», Чехов говорит то же самое, что и в «Дяде Ване»: смысла жизни нет, счастья нет и не должно быть, есть что-то роковое в торжестве пошлости и тупого самодовольства. но все же нужно добро, нужно самопожертвование.
Содержание его очень просто. Крошечный канцелярский служитель задумал во что бы то ни стало стать хотя бы под старость помещиком — и десятки лет откладывает копейку к копейке. Мечтал он о разных сельских идиллиях, но во все его разнообразные мечты о грядущем благополучии как необходимый элемент входил куст крыжовника. «Он чертил план своего имения, и всякий раз у него на плане получалось одно и то же: а) барский дом, b) людская, с) огород, d) крыжовник». Наконец, блаженные мечты осуществились. «Перемена жизни к лучшему, сытость, праздность развивают в русском человеке самомнение самое наглое. Николай Иванович, который когда-то в палате боялся даже для себя лично иметь собственные взгляды, теперь говорил одни только истины, и таким тоном, точно министр: "образование необходимо, но для народа оно преждевременно; телесные наказания вообще вредны, но в некоторых случаях они полезны и даже необходимы". Он был совсем счастлив. Вечером, когда мы пили чай, кухарка подала к столу полную тарелку крыжовнику. Николай Иванович засмеялся и минуту смотрел на крыжовник полными слез глазами, положил в рот одну ягоду, поглядел на меня с торжеством ребенка и сказал: "Как вкусно!" Было жестко и кисло.
Особенно тяжело было ночью. Мне постлали постель в комнате рядом с спальней брата, и мне было слышно, как он не спал и как вставал и подходил к тарелке с крыжовником и брал по ягодке. Я соображал: как, в сущности, много довольных, счастливых людей! Какая это подавляющая сила!»