И Липе, и Прасковье, говорит Чехов, «быть может, помере­щилось на минуту, что в этом громадном таинственном мире, в числе бесконечного ряда жизней, и они сила, и они старше кого-то.».

Но и Костыль — не человек «протеста». Он ладит в мирится с жизнью в «овраге» и с людьми греха и зла почти так, как и Варвара. Слушая резкую филиппику сторожа Якова против Аксиньи, он говорит: «Баба ничего, старательная. В ихнем деле без этого нельзя, без греха-то.»

Таким образом, чудная «формула»: «Кто трудится, кто тер­пит, тот и старше», мирно уживается в «овраге» с дикой фор­мулой: «Кто к чему приставлен».

В конце концов, наиболее протестующим элементом и как бы представителем общественной совести является незначи­тельное лицо старого сторожа Якова.

Нравственное вырождение одних, непосредственная чисто­та души, кротость и смирение других; картина греха и зла, стихийно возникающего без явственного действия «злой воли»; фаталистическое непротивление злу и греху, слабые проблески сознания и еще более слабые признаки протеста — вот то, что мы наблюдаем, что мы, если можно так выразить­ся, претерпеваем в удушливом «овраге», куда переносит нас Чехов. Нам становится и «скучно», как Варваре, и «страшно» в «овраге», как Липе, — и унылое чувство безысходности, тяжкое сознание беспросветности овладевает нами, пока мы — «в овраге». И душно нам, и так хочется выглянуть оттуда на свет божий, увидеть широкий простор степей, подышать воль­ным воздухом широких горизонтов. И Чехов дает нам некото­рую возможность такого освежения. Он мимоходом рисует нам картинку, которая послужит для нас намеком — или симво­лом — того, что хотя таких «оврагов», как Уклеево, и много на Руси, но что Русь велика и обильна всем, и добром, и злом, и что на ее широком просторе, в далеких горизонтах ее сти­хийного, исторического движения, дана возможность разви­тия всяких «формул», как той, что твердит: «кто к чему при­ставлен» и «без греха нельзя», так и той, которая возвещает: «кто трудится, кто терпит, тот и старше». Пусть далекие — исторические — горизонты утопают в туманной дали, пусть на широком просторе все темно, все неясно; но, кажется, в этой темноте, в этой бесформенности какая-то жизнь созидается, какие-то силы бродят, что-то есть, что-то движется.

Но Чехов ничего такого не говорит нам. Он только рисует картину, набрасывает силуэты фигур, отрывки разговора и всем этим только символизирует то настроение и ту возмож­ность новых чувств и новых мыслей, которые осуществить и развить в себе должен сам читатель.

Я имею в виду то самое место, о котором выше я упомянул как о наиболее трудном для художественного понимания.

Липа с мертвым ребенком на руках замешкалась в поле. Спустилась ночь. Темно. Вдруг она увидела костер возле доро­ги, освещавший фигуры старика мужика и парня, возившего­ся около телеги. Липа подходит к ним.

Не забудем обстановки картины: голосистая весенняя ночь, когда все твари «кричат нарочно, чтобы никто не спал», когда овладевает душою чувство бесконечной ценности жизни чело­веческой и в уме уж бьется мысль о неотъемлемом праве на жизнь, на радость бытия, на счастье. А у Липы на руках мерт­вый ребенок, которого она безумно любила. «О, как одиноко в поле ночью, среди этого пения, когда сам не можешь петь, сре­ди непрерывных криков радости, когда сам не можешь радо­ваться.»

Поделиться своим горем с людьми, хотя и чужими, услы­шать живое слово, может быть — слово утешения, так необхо­димо Липе в эту минуту. Старик предлагает подвезти ее до Уклеева. Едут. Липа говорит: «Мой сыночек весь день мучил­ся. Глядит своими глазочками и молчит, и хочет сказать, и не может. И скажи мне, дедушка, зачем маленькому перед смер­тью мучиться? Когда мучается большой человек. то грехи прощаются, а зачем маленькому, когда у него нет грехов? Зачем?» — «А кто ж его знает! — ответил старик.— Птице положено не четыре крыла, а два, потому что и на двух лететь способно; так и человеку положено знать не все, а только по­ловину или четверть.» И в утешение Липе он говорит: «Ни­чего. Твое горе с полгоря. Жизнь долгая, — будет еще и хорошего, и дурного, всего будет. Велика матушка-Россея! — сказал он и поглядел в обе стороны». И в назидание Липе он повествует о своих странствованиях и злоключениях. Исходил он всю Россию. Был и в Сибири, и на Алтае, и на Амуре. Ходо­ком ходил. Был переселенцем. Стосковался по матушке-Рос­сии. Вернулся в родную деревню нищим. «Помню, — говорит он, — плывем на пароме, а я худой-худой, рваный весь, босой, озяб, сосу корку, а проезжий господин тут какой-то на паро­ме, — если помер, то царство ему небесное, — глядит на меня жалостно, слезы текут. Эх, говорит, хлеб твой черный, дни твои черные.» Теперь старик живет в батраках. И он закан­чивает свой рассказ такой моралью:

Перейти на страницу:

Похожие книги