Растрепанная жизнь вырастающих городов, выбросившая новых юрких людей, требовала применить к быстроте и ритм, воскрешающий слова. И вот вместо периодов в десятки пред­ложений — фразы в несколько слов.

Рядом с щелчками чеховских фраз витиеватая речь стари­ков, например, Гоголя, уже кажется неповоротливым бурсац­ким косноязычием.

Язык Чехова определенен, как «здравствуйте»; прост, как «дайте стакан чаю».

В способе же выражения мысли сжатого маленького расска­за уже пробивается спешащий крик грядущего: «Экономия!»

Вот эти-то новые формы выражения мысли, этот-то верный подход к настоящим задачам искусства дают право говорить о Чехове как о мастере слова.

Из-за привычной обывателю фигуры ничем не довольного нытика, ходатая перед обществом за «смешных» людей, Чехо­ва — «певца сумерек», выступают линии другого Чехова — сильного, веселого художника слова.

А. Д. СТЕПАНОВ Антон Чехов как зеркало русской критики

Чехов — фонограф, который «передает мне мой голос, мои слова» «В Чехове Россия полюбила себя»[107]. «Всё — плагиат из Чехова» [108]. Знаток ранней чеховианы М. А. Муриня замечает, что подобные высказывания современников — великих и невели­ких — «можно продолжать бесконечно» [109]. Текст, который отража­ет, искажает, переворачивает, создает эффект глубины, показыва­ет уже знакомое под другим углом и при всем том остается непрозрачным, — зеркальный текст Чехова, в который смотрит критик, ученый, поэт, философ, — и будет предметом данной ра­боты.

CONTRA: КРИТИКА

Непонимание автора-новатора современной ему критикой мо­жет проявляться двояко: либо автору приписывают достоинства, которых у него нет, либо его новаторство воспринимают как недо­статок. Второй случай предпочтительней для «сильных» авторов, и в этом смысле Чехову повезло: голосу «против» сразу задал тон достаточно чуткий читатель, который заметил те особенности по­этики, которые потом игнорировали голоса «за». Речь идет о ста­тье Н. К. Михайловского «Отцы и дети и г-н Чехов» (1890). Эта ра­бота занимает особое место в ранней чеховиане: с ней впоследствии много спорили, но и полемика почти всегда приводила к выводам, которые уже были у Михайловского — только с переменой знака. Pro и contra, как правило, расходились только в оценках, совпадая в наблюдениях. Парадоксальность ситуации усугублялась и тем, что и сам Михайловский, в сущности, не сказал нового слова о Чехове. Большая часть его хлестких определений чеховского рав­нодушия и всеприятия — всего лишь полемический парафраз, а иногда и прямая цитата из статьи критика «Недели» Романа Дис- терло «Новое литературное поколение». Нелишне напомнить, что исходный тезис Дистерло («пантеизм» Чехова), породивший кри­тическую лавину, был встречен самим Чеховым иронически: «Итак, мы пантеисты!, с чем Вас и поздравляю» (из письма к И. Л. Леонтьеву (Щеглову) от 18 апреля 1888 г. (П2, 248))[110]. В на­чале всех споров было нечто, близкое к нулю: газетная заметка микроскопического критика, над которой посмеялся сам автор. Однако Михайловский придал этой мысли новое качество: он до­полнил ее анализом текстов и перевел из плюса в минус. Потом явились продолжатели и полемисты, которые либо этот минус со­храняли, либо заменяли обратно на плюс. По ходу критического контрданса росло количество наблюдений, и помимо воли критиков приобретало самостоятельную жизнь представление о новаторстве Чехова — уже независимое от скоропортящихся оценок.

«Новое поколение (80-х годов) родилось скептиком, и идеалы отцов и дедов оказались над ним бессильными», — вот тезис «Не­дели». Михайловский вроде бы посмеивается над ним (нельзя же, дескать, считать ребенком 50-летнего редактора этой газеты), но, в сущности, к нему присоединяется, — как и многие последующие авторы. Речь шла о серьезном деле: неверии в освященные истори­ей культуры и общественной мысли сверхличные ценности: «боль­шие нарративы», — сказали бы сейчас, «идеалы» — говорили тогда. Именно приверженность сверхличному, а не узкая политическая тенденция объединяла позитивные программы критиков и писате­лей самых разных направлений. Отсюда культ честности, совести, жертвоприношения, конституции, революции, дельности, дел и де­ятелей — больших или малых, лишь бы они служили другим, а не себе. Самореализация возможна только за счет подавления соб­ственной субъективности, на службе Другому вплоть до самоотри­цания — в этом состояла утверждаемая литературой реализма эти­ческая и даже психическая норма. Всякому, кто от нее отклонил­ся, надо было разъяснить его ошибку. Всякий, кто отошел созна­тельно, воспринимался как ненормальный в точном клиническом смысле слова (именно так будет оценивать критика чеховских Ра- гина или Орлова). Явные бунты были редки и заканчивались сда­чей: дядя Ваня, покричав и даже выстрелив в профессора, в конце концов говорил: «Все будет по-прежнему»[111].

Перейти на страницу:

Похожие книги