С ним пришел Мишель. Он вырос, теперь ему было восемь лет. Я присела перед ним и спросила: «Узнаёшь меня?» Сначала он ответил отрицательно, но несколько мгновений спустя сказал: «Думаю, ты Марселин». У него был вид брошенного ребенка. Ведь ждал он здесь тебя.
И мы молча отправились в путь. Стоило нам пройти по мосту через реку Лез, как я увидела очертания замка Гурдон на холме. У меня тут же появилось желание повернуть назад. Никогда не понимала этого места. Помню, как ты в первый раз привез меня сюда на двуколке, такой взволнованный, и спросил: «Чего тебе хочется больше всего на свете, Марселин?» Спросил так, будто мог исполнить любое желание. Чего мне хотелось? Чтобы кончилась война, чтобы мы были вместе и никогда больше не расставались, не прятались ― ничего другого я не желала. Но ты настаивал, таинственно намекая: «Здесь, куда я тебя привез». Ты явно надеялся, что я воскликну, дескать, всегда мечтала жить в таком доме. Но я этого не произнесла. Я была еще не в том возрасте, чтобы задавать серьезные вопросы, но твоего восторга не понимала. Шла война, мы жили порознь, скрывались, Петен тогда обладал неограниченными полномочиями, и в школе, по его распоряжению, нас заставляли петь песни, которые я до сих пор помню наизусть, а ты взял и купил имение. Неужели ты думал, что если мы сделаемся владельцами замка, то в глазах окружающих перестанем быть евреями?
Впрочем, ты же читал газеты, поэтому так не думал. Но ты хотел верить в страну, где поселился, и делал вид, будто не помнишь, что замок был записан не на твое имя по одной простой причине ― ты был евреем-иностранцем и не имел права владеть землей, акт купли-продажи подписал твой старший сын Анри, который в восемнадцать лет получил французское гражданство и недавно демобилизовался с проигранной войны. Но ты говорил: «Все-таки здесь уже свобода», словно оправдываясь, что от погромов в Польше увез семью не так далеко, как хотел. Ты намеревался уехать в Америку, но остановился во Франции, может, из-за статьи Золя «Я обвиняю»[3] или Бальзака, которого читал на идише, ты сам себя убедил, что здесь с нами ничего не может случиться. Как же ты был наивен! Вероятно, когда приобретал замок и окружающие его виноградники, ты отчасти поверил маршалу Петену, призывавшему сограждан вернуться к сельской жизни. Слишком поверил в так называемую свободную зону[4]. Поверил мэру и комиссару деревни, которые пообещали известить тебя, если возникнет угроза. Мы, евреи, жили в самом приметном доме.
Замок этот был не про твою, не про нашу честь. Но последнюю ночь мы провели в нем ― непомерное излишество. Накануне вечером мы многих предупредили, что оставаться дома опасно, и кто бы знал, почему свой побег мы отложили до утра. Еще на одну ночь. В замке, что был непомерным излишеством для нас. Помнишь, как его у нас тут же отобрали? Они согнали туда всех, кого схватили, ― арестованных мы не знали, может, это были бойцы движения Сопротивления или подозреваемые в оказании им помощи, ― они прибывали подразделениями; ты еще оставался оглоушенным после жестокого удара прикладом по голове, а я неуклюже собирала чемодан, когда один из немцев сказал: «Возьмите кофты: там, куда вы едете, холодно». Они конфисковывали все, что находили, прямо у нас на глазах, в том числе вещи мамы и Анриетты, спрятанные глубоко в кустарнике, мы больше не были у себя дома, этот замок никогда толком нашим домом не был. Разве что года два. Потом в нем расположились немцы.
Почти в полной тишине мы с Мишелем и дядей Шарлем вошли во двор. Мама была там. Она обняла меня. «Не смогу здесь оставаться», ― сразу же сказала я. И добавила, что ты, вероятно, не вернешься. Мне жгло горло твое пророчество. «Отдохни день, а потом посмотрим», ― ответила мама. Бессмысленная фраза. Она хотела выиграть время, не зная, что сказать.
Мама была человеком широкой души, но резким, не умеющим поддержать другого, она не давала волю своим истинным эмоциям ― подменяла их смехом или гневом. Ты прекрасно знаешь, как быстро она выходила из себя, вскипала, как сильно кричала, тиранила нас. Всегда заботилась о своих сыновьях и не уделяла внимания дочерям ― те были лишь продолжением ее самой. Проявлять ласку и строгость по отношению к нам она предоставила тебе. Но ее сердце не было каменным. Я не корила маму за то, что она не приехала в «Лютецию», не пришла на вокзал. Она не понимала или не хотела понять, откуда я вернулась. Для этого ей понадобилось бы подыскивать слова, которыми она не владела, делать что-то непривычное.