Большую часть жизни я представлял себя живущим в эдакой тонкой яичной скорлупе, которая не перенесет не только целого цикла стирки, но и даже деликатного полоскания. Другие же говорили, что я просто слишком чувствительный. Кажется, большую часть жизни я не жил, а слонялся где-то рядом, и непременно должен был стать свидетелем автокатастрофы. Когда я был маленьким, моя бабушка по материнской линии, эстрадная актриса и единственный человек в семье, у которого был актерский талант (кроме чувства ритма, конечно: мои родители познакомились в клубе и преодолеть языковой барьер смогли при помощи танца), любила мне рассказывать одну историю о том, как в первую ночь медового месяца на Ниагарском водопаде она проснулась в холодном поту и разбудила деда. «Су! – кричала она, собирая вещи, – нам нужно сейчас же уехать отсюда!» И они уехали. Он знал, даже будучи новоиспеченным мужем, что спорить с ней было без толку. А отель в ту же ночь сгорел. Она любила повторять, что мы с ней сделаны из одного теста, она это видела во мне. (Во многом она была права, но только не в одном: она была наркоманкой и умерла от рака легких. В последний раз я ее видел, когда приходил к ней в больницу – она дотронулась до моей щеки и сказала: «Кто-то хочет заставить тебя бросить курить. Не поддавайся!»)
И хотя эта сверхчувствительность мешала мне жить и трепала мои нервы 24 часа 7 дней в неделю, она же давала мне нечто другое: я буквально мог понимать души людей и животных. И именно это предопределило мой выбор стать художником в широком смысле слова, а не каким-нибудь кадровиком или клерком. Я могу понять, кто ты, просто глядя на твою походку – то, как идешь по улице, покачивая бедрами.
И вот однажды мой отец (венгр, к слову), принес домой старый проигрыватель «Моторола»: такая большая коробка, у которой верхняя крышка раскрывалась как книга, а в середине был поворотный столик, куда укладывались записи. Потом он сходил в ближайший книжный магазин и купил там по дешевке несколько пластинок. Мне было неважно, какие песни звучали. Конечно, я нашел там парочку любимых. Я безнадежно потерял себя в музыке. Мои родители были поклонниками ду-воп (это когда песня исполняется без музыки), поэтому я проглотил и выплюнул все, начиная с Дион[6] и заканчивая the Shirrels.[7] Каждый вечер я давал представление, единственным номером там была песня «Chantilly Lace» Бига Боппера; я брал в руки телефонную трубку вместо микрофона, и песня начиналась. А начало было такое: звенел колокольчик и сразу же запевал приятный баритон: «Привет, Крошка!» И я уже заранее знал в то время, кем стану, когда вырасту. Без всякого планирования, без беспокойства об успехе и даже без размышлений о том, как бы мне подняться ввысь на своих подрезанных крыльях, я понял, что умру в обнимку с моей «Моторолой».
Будучи певицей (да что уж скрывать, писательницей, актрисой и невероятной кокеткой), моя бабушка видела во мне эту самую «сверхчувствительную энергию», которую я мог бы направить на что-то полезное.
Стоит отметить, что «что-то полезное» пришло ко мне вместе с со способностью изображать испуг и орать во всю глотку от страха. Обычно я старался не кричать в реальной жизни. Одной из причин, по которой я забросил актерство и решил посвятить себя исполнительству, стало мое амплуа буйнопомешанного. А как певец я смог разрушить стереотип хрупкого и чувствительного артиста, разорвал его на тысячи маленьких чертовых Дэнов Фогельбергов.[8] Я никогда не был, как говорится, фоновой музыкой.
Я был художником, исполнителем, и благодаря этому у меня хорошо развито чувство прекрасного. Впервые на сцену я вышел еще даже не будучи подростком. Это было непосредственно дома. Все мои сомнения, переживания, которые были со мной постоянно, как ни странно, улетучились куда-то, как только я оказался в центре внимания. Моя мама часто рассказывала мне историю, как я однажды шел по улице в яркой одежде, в ушах у меня висели достававшие до плеч серьги, и я громко спрашивал, куда так пристально смотрят люди.