Полвека назад в предисловиях к романам Нгуги ва Тхионго было принято писать, что до его появления Восточная Африка была «литературной пустыней» по сравнению с Западной и Южной. Это не совсем справедливо: в соседней Уганде был первопроходец Окот п’Битек, чья великолепная «Песнь Лавино», изначально написанная на языке ачоли, а затем переведенная автором на английский, видится мне чем-то вроде новой «Похвалы глупости». Да и в самой Кении была, к примеру, Грейс Огот, чьи первые рассказы вышли в свет в середине шестидесятых, одновременно с первыми рассказами Нгуги; чуть позже, в начале семидесятых, появились Меджа Мванги и Дэвид Мулва. Можно вспомнить и повести Джеймса Джума Мботела, написанные на суахили аж в тридцатые годы, стилизованные под библейские притчи и отличающиеся при этом поразительной точностью описаний. Тем не менее символом восточноафриканской литературы стал и по сей день остается именно Нгуги ва Тхионго, пишущий на языке кикуйю. Некоторое время назад моя приятельница Мааза, лично знакомая с кенийским классиком, привела меня на встречу с ним в рамках Бруклинского литературного фестиваля. Вот что я записал тогда у себя в дневнике.
«Восьмидесятилетний Нгуги, престарелый профессор в пиджаке поверх традиционной африканской косоворотки, с замедленной и притихшей речью (но голос еще не истончен старостью), читает свой мемуар сорокалетней давности, не мемуар даже, а тюремный дневник, написанный на туалетной бумаге в 1978 году. Название своей страны он произносит на старый лад: не Кения, а „Киния“, как будто это — существительное класса „ki/vi“, название одного из восточноафриканских языков (кисуахили, кикамба, киконго, кимбунду, кирунди, киньяруанда и т. д.). По-английски он говорит с характерным акцентом кикуйю, заменяя обычные согласные на сдвоенные: вместо „б“ — „мб“, вместо „д“ — „нд“, вместо „г“ — „нг“. Эдакая набоковщина: грамматически безупречная речь с вычурным, специально подчеркнутым акцентом (но не настолько сильным, чтобы это затрудняло понимание). Читает хорошо — спокойно, без актерства. Кажется, главное здесь — разрыв между тем, кто это писал, и тем, кто это читает. Все события его знаменитой жизни, мытарства и бунтарство, теперь герметично укомплектованы в его облик, отпечатаны на лице: прикрытые глаза, припухшие веки, толстые губы, плохие зубы, все черты как бы утрированы возрастом, морщинами, складками, пока лицо не станет маской, но маска все еще живая, подвижная, и это чтение стариком своего молодого тюремного дневника производит сильное впечатление. Я не поклонник его романов. В свое время я пробовал читать „Распятого дьявола“, „Не плачь, дитя“, „Пшеничное зерно“, „Кровавые лепестки“, „Реку посередине“ — и ни одну из этих книг, кроме „Пшеничного зерна“, не смог дочитать до конца. Как прозаик он кажется мне откровенно слабым. Но сама его биография достойна уважения, и мемуары, по-видимому, заслуживают внимания».