— Бандит. — В хриплом, холодном и теперь почти спокойном голосе Пшивлоцкой не слышно слез. — Ты мне за это ответишь. Ты у меня еще наплачешься. — И уже криком: — Пошел прочь! Убирайся.
— Я уйду, когда пожелаю. Зажги свет и дай ликер.
Молчание.
— Слышишь, что говорю?
Загорается свет.
Агнешка дрожит как в лихорадке. Она с трудом находит щеколду и закрывает дверь. Отыскивает на ощупь пальто, надевает и застегивает его уже в сенях, и тут вдруг до нее доносятся нереальные для такой минуты, словно бы пришедшие из иного мира голоса — это поют дети у Павлинки незатейливую, как домотканый холст, коляду под серебристый аккомпанемент Семеновой гитары.
Печь в классе остыла. Она закрывает дверцу поддувала, удивляясь мимоходом тому, что человек даже во время самых тяжелых переживаний способен заниматься такими хозяйственными мелочами. В тот далекий день, вернувшись в сожженную Воличку и найдя Кшися в погребе, она, беря его на руки, прихватила заодно и корзину картошки, приготовленную еще матерью, — авось пригодится… Поискав глазами, куда бы присесть, и опустившись в конце концов прямо на пол возле побеленной двери, которой, можно сказать, уже не было, откинув голову к классной доске, она делает на свой счет еще одно открытие: похоже, что ее мука ищет утешения, сочувствия, возможности излиться непременно в предельной близости к своей первопричине, отвергая все остальные отрезки пространства. Страдание ее таково, что от него может избавить лишь тот, кто его причинил, излечить от обиды может только сам обидчик. Но его нет, к несчастью и к счастью, за этой дверью тихо, все еще тихо. Заполнить время одним страданием невозможно, это тяжело, несмотря ни на что, надо жить, все как-нибудь утрясется, опять станет обычным. Но пожалуй, будет лучше еще раз проверить уроки. Она кладет на колени стопку тетрадей, достает красный карандаш. Каких домашних животных я знаю, у нас есть кролики, куры и кошка, все на «к», а птицы — тоже животные? А козу нашу никак не зовут. Опять корова, корова, я приручил ежа, ну и ну. Петрек Оконь, а ведь он кидал в Астру зажженную паклю, конь наш пришел с войны, но подох, а Рекса кто-то убил; опять корова, наконец-то прошли коровы, за ними появились Флокс, Астра и Рекс, а вот, поднимая частый топот, от нового каменного здания школы, такой далекой, будто видишь ее в перевернутый бинокль, бегут дети, много детей, половодье детских голов; добежав до Агнешки, они разбиваются на два омывающих ее потока, будто она скалистый утес. Агнешка не может двинуться, кто-то стоит перед ней на коленях, она не может узнать лица, этого жестко вырезанного овала, пустого, лишенного черт, безглазого, глыбу тумана, плотного тумана… Лампа гаснет, стук…
Лампа спокойно горит, как и горела. И грохот был не здесь, а за дверью, чуткий спросонок слух еще удерживает его в ушах. Значит, он вернулся домой, он у себя. То ли случайно, то ли нарочно, со зла, он опрокинул какой-то тяжелый предмет и теперь глухо сыплет проклятия. Он совсем рядом, на расстоянии шага, он вешает свою куртку на гвоздь, вбитый в эту самую дверь, слышно, как расстегивает пуговицы, шуршит одеждой. Он все еще стоит у двери, шарит по ней руками, потом тяжело наваливается, и слышно, как обессилевшее тело соскальзывает по двери на пол. Тишина, и сразу же — шумное дыхание спящего. Удивительно, насколько она не удивлена тому, что он здесь, совсем рядом, такое повторится нескоро, может быть, и вовсе не повторится. Наши сны разминулись на минуту. Но все-таки мы встретились сегодня еще раз. Я бодрствую над твоим пьяным сном. Я погибла. Но нет. Хватит. Я научусь ненавидеть тебя по-настоящему.
Стук с крыльца. Раз он здесь, бояться нечего. Агнешка вскакивает, проходит в первый класс, прислушивается. Кто-то нетерпеливо трясет щеколду.
— Откройте! Откройте! — Это голос Марьянека.
Агнешка поворачивает ключ, отпирает. В дверях еще и Тотек. Он сразу же тянется к выключателю, но Агнешка хватает его за руку. Лучше им не видеть ее лица, не надо. Хватит им света из дверей второго класса. Этот свет падает на лица обоих мальчиков, и они кажутся Агнешке, все еще охваченной виноватым страхом одиночества, посланцами из мира детства, добрыми вестниками.
В полутьме Тотек находит взглядом ее глаза, смотрит на нее понимающе, словно взрослый, а Марьянек, размахивая своим Фонфелеком, уже бесцеремонно хватает ее за руку и тянет на крыльцо.
— Ищем вас, ищем, — говорит он, — все уже такие голодные, что ой-ой-ой!
— Его нет, — шепчет ей Тотек. — И Зависляка тоже. И мама не пришла, опять заболела. — И, наклонившись к ней еще ближе, признается с мрачным блеском в глазах: — Я их ненавижу, ненавижу.
— Не говори так, — отвечает ему Агнешка тоже шепотом. — Не думай об этом.
— Постойте! — останавливается Марьянек. — Может, вы еще ни с кем не ломали облатку…
Он достает из кармана куртки уже немного раскрошившуюся облатку и вместе со своим Фонфелеком подносит в обеих ладонях Агнешке. И во второй раз за этот день — но теперь уже добровольно и едва сдерживая подступающие к горлу слезы — Агнешка подчиняется чужому чувству.