Тихо, но тишина какая-то непраздничная, затаенная, тоскливая, не такая, как была в Воличке. Где-то далеко лают собаки, но им не вторят возгласы гадающих девчат. Не бегают по садам ребятишки, чтобы обвязывать яблони соломенными жгутами — это будто бы сулит урожай. Еще не все окна светятся, и редко-редко в каком сверкнут свечками рождественские ветки. Там, где забор близок к дому, а ставни не закрыты, Агнешка заглядывает внутрь. Мужчин почти нигде нет, и столы еще не накрыты. У Пащуков кто-то плачет. Окна у них довольно высокие, да еще занавешены от непрошеных подглядчиков желтым ситцем — ведь посиделки у Пащуков знаменитые, — но Агнешка встает на поперечную жердину ограды, чтобы заглянуть через занавеску и узнать, кто же это так жалобно плачет. Ну да, Геня. Старики Лопени утихомиривают ее, утешают, но она горюет над елочкой, которую жестоко кто-то обидел, измолотил, видно, палкой, поразбивал и пообрывал украшения, так всю изуродовал, что смотреть страшно. Обоих Пащуков нет. За столом сидит Герард — расставил локти, уронил голову на скатерть и, кажется, спит; рядом с ним хмурая Пеля — неподвижно уставилась куда-то.
И наконец, последняя изба далеко за деревней, возле самой опушки леса, что тянется отсюда бог знает куда. Бедная, совсем не огороженная халупа, покосившаяся и словно бы засунутая в снежные сугробы. Приземистое окошко над завалинкой не то из палой листвы, не то из хвои зияет безмолвной тьмой. Агнешка стучится и прямо с улицы входит в черноту дома, едва ли не загустевшую от пресной старческой духоты. Из самого темного угла возле печи раздается хриплый спросонья голос:
— Кого бог принес?
— Пришла пожелать вам на рождество здоровья, пани Бобочка. Я знаю, что вы одни.
— Одна, одна, с кем же? Как божьими молитвами сошла с внучки эта парша, ее ровно подменили. От зеркальца не отрывается, не слушается, на месте не посидит. — И, помолчав, добавляет с жалостной тревогой: — Хоть бы знать, вернется или нет?
— Не вините ее, Бобочка. У нее вся жизнь впереди. Не загораживайте ей клюкой дорогу. — Вопреки намерениям прозвучало это излишне резко, и она торопится предотвратить обиду: — Может, зашли бы ко мне, я тоже одна. У вас тут так темно.
— А для кого светить? Господь бог дает день для смотрения, а ночь для слушания. Электричества у меня нет, керосина жалко. Поела засветло кутьи, теперь молитву читаю, с душами покойничков разговариваю, хорошо мне…
— Сегодня, бабушка, сочельник, а не день усопших! Лучше бы коляду запели, «Боженька рождается…»
— Нет, деточка. Ничего тут в Хробжичках не рождается… — Она помолчала, щелкая четками. — С Пшивлоцкой разговариваешь?
— Случается. А что?
— Почудилось мне, как ты постучала и вошла, будто это обратно она.
— Обратно? Она уже приходила?
— Приходила. Явилась, уставилась на меня ровно тронутая, ни словечка не сказала и — в ноги. Пророчить не берусь, но что думаю, то думаю. Да и люди поговаривают…
— Бабушка, — прерывает Агнешка это бормотание, все более словоохотливое и доверительное, — не занимайтесь вы этим, прошу вас…
— Ты что! — рассердилась Бобочка. — Грешна ты, чтоб меня учить. Такая молодая, во внучки мне годишься. Только потому и прощаю тебе и обижать не хочу, — смягчается она снова. На этот раз она дольше щелкает четками. — Ну, ступай себе, деточка, ступай. Бог тебе воздаст за твою доброту.
Агнешка прошла совсем немного, как вдруг услышала позади скрип осторожных, намеренно приглушенных шагов. Она останавливается, и тень позади тоже замирает на некотором расстоянии. У Агнешки пробегают по спине мурашки, все тело цепенеет. До деревни еще порядочно, а снег на тропинке неутоптан. Убежать?
— Эй ты! — окликает она негромко. Тень не двигается. — Отзовись же. — Тишина. — Или уходи! — Тень послушно, но и словно бы с сомнением дрогнула, и какая-то особенная робость этого движения мигом освободила Агнешку от всяких страхов. — Семен!
Он подходит, Агнешка берет его под руку, радуясь живой душе и тому, что это именно Семен.
— Напугал ты меня. Ходишь за мной, как привидение.
— Приходится, — невыразительно бормочет он. — Я в первый же день сказал: одной не годится.
Внезапное мучительное воспоминание о сегодняшнем дне окатывает ее горячей волной. Она отнимает руку. Ощущает всю неловкость и неискренность молчания, возникшего после его слов. Лучше бы она его не подзывала. Лучше бы он оставил ее и шел своей дорогой.
— Можешь за меня не бояться. Иди, ради бога, к Павлинке. Надо… — она хватается за первые попавшиеся слова, лишь бы не разговаривать о том, о чем они оба думают, — помочь ей, заступиться… Правда, что Зависляк бьет ее? Как ты позволяешь? Отзовись же, Семен! Ты что, оглох?
— Я слышу, хорошо слышу. К Павлинке я еще успею, время есть. Только вот провожу вас, одну тут не брошу.
Уж не читает ли он ее мысли? Устыдившись, она сдается.
— Спасибо тебе, Семен. За сегодняшнее, за все.
— Не за что. Я для вас бы… Обидно все это.
— А понятнее ты не можешь, Семен?
— Пожалуйста. Нехорошо сделал комендант, нехорошо.