— Гасунцю моя, Гасунцю! Где же это мамунцю твою и татунця искать, на какой улице, на какой земле, в какой могиле? Какие горы надо перейти, какие реки, какие моря? Померли, все померли. Если бы и прошла, сиротка моя, все земли, все моря — не найдешь их все равно, не найдешь. А как же они должны были сердцем тужить, когда умирали и оставляли вас в чужом месте, среди чужих людей. Деточки мои, куда девать вам было свое горе: тучей громовой его раскидать и дождями выплакать? Или, может быть, кукушкой серой о горе об этом куковать? Но нашлись люди добрые там, на Советщине, одели тебя, сиротку, напоили, накормили и выучили. Но не дал пан-бог этого для Иванка, не дал. Пропали его молодые годы и вся жизнь. Где его, где искать? Двое вас только осталось. Двое…

Выплакавшись, тетка сказала:

— Только лазыки могут знать, где он. Только они. А я его уже несколько лет не видела.

Лазыки — это бездомные люди, слонявшиеся на базарах. Так их называли во Львове те, кто чувствовал к ним жалость и не хотел произносить злобное слово «батяр». Лазыки жили с базара, но не воровством, а мелкими заработками: помогали снести корзину, разгрузить фуру, подержать коня, постеречь товар. Лазыки знали все, что делается на львовских базарах, и их знали все. Обычно им доверяли. Тетка Маринка, у которой было доброе сердце, относила моего брата к лазыкам. Она обещала с ними встретиться, а через них найти и Ивана.

Я хотела пойти с нею, но она возразила:

— Лазыки, деточка, могут испугаться, если ты пойдешь со мной. И ничего не сказать. А вдруг Советы собираются их выловить? А меня они знают в лицо, и я их знаю.

Но и тетке не удалось разведать что-нибудь об Иване. Лазыки насторожились и сказали, что такого не знают. «Сестра приехала?» Но такое могли и придумать, чтобы сманить их на откровенность. Они-то знают, к каким хитростям прибегала польская полиция. А как с такими, как они, будут обращаться Советы — еще неизвестно. Хоть они и не преступники, а обыкновенные лазыки, но паспортов у них нет.

И лишь после того, как мой двоюродный брат пошел к ним и сказал, что хочет повидать Лимонадку, а иначе Куликовку (так называли у них моего брата), — лишь тогда лазыки поверили.

Иванко уже сидит против меня за столом в маленькой убогой комнате моей тетки Маринци. Двадцать лет, что разлучили нас, висят над столом перед нами и своей тяжестью сковывают нашу речь. Двадцать лет моей жизни в Советском Союзе, а Иванка в панской Польше. Я получила высшее образование, стала писательницей. А Иванко?..

Вечерние сумерки огоньками соседних домов уже заглядывают в комнату тетки Маринци. Но мы еще хорошо видим друг друга. А сумерки с этими вечерними проблесками словно подчеркивают, как необыкновенна наша встреча. Ведь ее могло и не быть, если бы стояли по-прежнему столбы, разделявшие Львов и Киев. Радость этого события нельзя не почувствовать, когда мы смотрим молча друг на друга. Но эти сумерки сейчас здесь напоминают и о другом, о невысказанном, что лежит между нами: двадцать лет прожитой жизни в разных государствах. Я еще не знаю, кто мой брат: бедный лазык или уже стал преступником? Одно вижу: он очень оборван, и лохмотья, которые на нем, слишком легки по этой поздней, уже с заморозками осени, и он такой изнуренный, словно долгое время просидел в подземелье.

Эти первые минуты молчания лишь тетка Маринця нарушает своими слезными причитаниями. Она хочет зажечь свет, но мы с братом одновременно ее удерживаем. Мы еще хотим узнавать друг друга, говорить друг с другом языком этих сумерек, а может быть, Иванку стыдно, что он такой оборванный, ведь для куликовца хорошо одетый человек — это уважение. А последним человеком считают того, кто плохо одет. Как не вспомнить нам отца, которому лучше было недоесть, недоспать (этого никто не видит). Но быть плохо одетым? О, это великий позор.

Когда свет вспыхивает в комнатке, мы уже немного свыклись друг с другом, и улыбка роднит эти минуты. Брат уже уверился, что я не стыжусь видеть его в таком батярском одеянии. Но я еще живу памятью об Иванке, еще вижу его в своем воображении мальчишкой, который не хотел подчиняться ни родителям, ни воспитателям, который так отличался своими симпатиями и вкусами от других мальчиков в приюте. А передо мной сидит уже человек в летах, будто мне незнакомый. Но этот чужой человек смотрит на меня узкими черными — материнскими — глазами, которые поднимают в душе столько наболевшего, грустного… Тетка Маринка обливает нашу встречу горячими слезами. Можно ли столько плакать? А она плачет и причитает, плачет и причитает. Ее красные глаза и лицо с синюшным румянцем на щеках напоминают мне мать, у которой тоже не просыхали слезы.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже