Вокруг стоят золотые леса. Блок копает землю, строит забор, рубит деревья, задумчиво следит за кротом, собирающим к себе в нору палый березовый лист. «Земля ведь многое объясняет», — замечает он как-то жене.
Не без горечи заносит Блок в план своей пьесы «внешний» рисунок событий:
«Она плачет.
Он заранее все понял и все простил. Об этом она и плачет. Она поклоняется ему, считает его лучшим человеком и умнейшим».
А он-то, он-то… «Он думает иногда о самоубийстве. Он, кого слушают и кому верят, — большую часть своей жизни не знает ничего. Только надеется на какую-то Россию, на какие-то вселенские ритмы страсти; и сам изменяет каждый день и России и страстям».
Беспощадность к себе, готовность признать и даже преувеличить собственную вину — и боль о той, которая тоже «попала в круговорот», отливаются в строки знаменитого стихотворения:
Какая печаль и тревога об участи ушедшей женщины, которой так трудно будет со своим гордым и нежным характером! И какое тяжкое чувство вины за то, что «своей рукой» разрушил свое счастье, сам отвернулся от него…
Стихи эти были начаты еще до возвращения Любови Дмитриевны, когда душа поэта, измученная тоской, по его словам, становилась «старой и седой», когда он не жалел для себя горьких слов и оживал только при вести о возвращении жены («Теперь — баста! Я больше не пьяная забулдыга, каковою был еще вчера и третьего дня!» — писал он матери 4 августа 1908 года). Атмосферу этого горького разгула передают завершенные в один и тот же день стихи «Друзьям» и «Поэты». Тем более поразительны печальная ясность и благородство стихотворения «О доблестях…», его какая-то трагическая гармоничность, классическая простота.
В эту пору Блок часто обращался к Пушкину. «Запомнить перечитыванье «Онегина», — пишет он еще в июне в Шахматове. — «Онегина» целиком следует выучить наизусть». «…В Царском Селе очень хорошо, — сообщает он матери 18 июля. — Пушкиным пахнет, и огромная даль». «Пушкиным пахнет» и в стихотворении «О доблестях, о подвигах, о славе…».
Любовь Дмитриевна ждала ребенка, и Блоку казалось, что это будет началом их новой жизни. Знакомые вспоминают, что он был тогда очень трогателен — с приветливым лицом, озабоченной и нежной улыбкой, потеплевшим голосом. Мальчика назвали Дмитрием — в честь Менделеева (как в свое время хотели назвать самого поэта).
«У нас в столовой, за чаем, Блок молчит, — вспоминает свидетельница тех дней, — смотрит не по-своему, светло — и рассеянно.
— О чем вы думаете?
— Да вот… Как его теперь… Митьку… воспитывать?..» В — записной книжке поэта в эти февральские дни 1909 года появляется выписка из «Анны Карениной». «Но теперь все пойдет по-новому. Это вздор, что не допустит жизнь, что прошедшее не допустит. Надо биться, чтобы лучше, гораздо лучше жить». Это — мысли Левина, постепенно оправляющегося после того, как Китти ему отказала.
Но надежды не сбываются, ребенок умирает. «Блок подробно, прилежно рассказывал, объяснял, почему он не мог жить, должен был умереть, — продолжает мемуаристка. — Просто очень рассказывал, но лицо у него было растерянное, не верящее, потемневшее сразу, испуганно-изумленное… Погасла какая-то надежда. Захлопнулась едва приоткрывшаяся дверь».
А со сцены театра Комиссаржевской, в пьесе Грильпарцера «Праматерь», звучат слова, давно переведенные Блоком, но сейчас неожиданно получившие сугубо личный смысл:
Эта утрата больно ударила Блока и осталась навсегда ему памятной. «Сегодня рожденье Мити — 5 лет», — горько отмечает он в записной книжке в 1914 году.
Некоторое время он еще «держится в седле»: читает пьесу «Песня Судьбы» на Высших женских курсах, полемизирует в частных письмах с В. В. Розановым, защищая от его нападок революционеров, но вскоре пишет матери: «Болтливая зима и все прочее привели меня опять к опустошению…» Огромная усталость наваливается на него. Как будто все, что он пережил, превысило емкость души. Как говорится, душа больше не принимает.