Смысл письма вполне каноничен – негоже монаху видеться с женским полом; нехорошо, когда младший брат гневается на старшего; славно, что Бог наградил бездетную чету младенцем – вполне возможно, что и по молитвам отца игумена.
Но вот стиль… Письмо буквально пестрит личными местоимениями, «я» набегает на «мне», а «меня» погоняет «мною». Внутренний образ автора, восклицающего: «игумений, и княгинь, и графинь, и генеральш я не принимаю», – больше похож на самоупоенного героя реалистической картины «Свежий кавалер», чем на житийный образ православного подвижника. А «библейский» плеоназм отца Фотия – «Я дал ей благословение, кое ты сам слышал, и Бог тебе дает чадо» (как не вспомнить: «Жена, которую Ты дал мне, она дала мне есть») – слишком отдает самочинием. Итоговый же вывод и вовсе превращает волю Провидения как бы в служебную силу: «Довольно тебе сего подарка. Я по силам подарил».
Столь яростно «якающая» поэтика была свойственна лишь одному церковному автору: протопопу Аввакуму. Но болезненный аввакумовский персонализм преисполнен мужества и бесстрашия; Аввакум потому позволял себе неустанно «якать», что должен был принимать на себя личную ответственность перед Богом за сохранение веры истинной, обычая отческого.
Совсем не то у отца Фотия. Его сочинения, речи, письма, даже поведенческие жесты дышат совсем иными чувствами.
Это неосознанный ужас духовного одиночества – ибо при всей своей «средневековости» отец Фотий тоже не имел церковного наставника, действовал на свои страх и риск, сам от себя, сам из себя, сам за себя. Его никто не благословлял на подвиг политического юродства. Некому было исповедать бесчисленные видения, фейерверком вращавшиеся перед воспаленными мысленными очами отца архимандрита. Не у кого было научиться аскетической дисциплине. А ведь являлись ему не только ангелы и архангелы; его не только слепило «начертание славы Трисвятого Бога»; дело не ограничивалось даже «явлением на облаках светлых, небесных Сына Человеческого, подобием аки человек»; но Фотию случалось видеть и Того, на Кого человеку «невозможно взирати»: «Бога Вседержителя, облеченного в Солнце и сидящего на престоле славы Своея»[265]. Будь Фотий хранителем допетровских начал русской религиозной жизни, он усомнился бы в истинности лицезримого; но был он тем, кем был – самопоставленным старцем расцерковленной эпохи. И его – при всей подчеркнутой нелицеприятности и воодушевленном отказе от человекоугодничества – сжигало[266] желание душевной любви, отклика и понимания окружающих.
Будущий священник и автор вполне неприязненной «Истории католичества в России», а в описываемые времена обычный семинарист Михаил Морошкин посещал сурового архимандрита в Александро-Невской лавре. Тот нещадно наставлял юношу, но однажды не выдержал и порывисто (а Фотий все совершал скоропостижно, в припадке священного возбуждения) воскликнул: «Ты еще полюбишь меня!» То был поистине крик души; нечто подобное, вновь как бы помимо речевой воли Фотия, постоянно срывалось у него с языка.
И наконец, главное. Бесстрашный в поступках, отец Фотий пребывал в состоянии какого-то восторженного, почти вдохновенного страха души. Перед жизнью, перед историей. И щедро делился этим страхом с окружающими: «Да будут помнить, что идет последний день суда Господня»[267]… И как было не страшиться, если России отовсюду угрожали тайные силы – паукообразные масоны, мстительные иезуиты, протестантские проповедники, методично губящие Россию методисты, только что не квакающие квакеры, гебраисты-сионолюбы, чересчур начитанные православные иерархи. Они плотным кольцом окружили трон, внушили царю соблазнительную мысль о возможности всехристианского единства, усыпили его православную совесть. (Здесь Фотий был отчасти прав: русский царь оказывал иностранным миссионерам такие знаки внимания – и моральные, и вполне материальные, – о каких русское священство и мечтать не смело.)
В декабре 1821 года на отца архимандрита нашел сон «сладок и глубок», во время которого были ему видения, общим числом семь.
И «была ночь и тьма велия, пред лицом же его ясно и прозрачно от земли до небеси». И явилась на востоке луна. Но «что-то аки мгла, затмевало ее, и луна поколебалась». «Затем на месте луны явился круг прозрачный, в несколько крат более, а внутри имелась аки бы часть создания земного подобием языка», и еще одна, и еще, всего три. «И вкупе сии три языка, в небесном том кругу, то вращались, то двигались». «Страх и ужас от движения их был на вся»; отец архимандрит недоумевал: к чему знамения?
И «глас был [с]выше вопиющ: к брани!».
Также видел отец Фотий «птицу черную, яко орла», «другого зверя, аки лев» и «третье животное, яко рысь, бежавших от орла».
И дал отец Фотий такое толкование сну: