«…луна есть знамение царства турецкого, нечестия магометанского; языки – знамение трех великих держав, на месте луны действовать имущих». Что же до орла, то это «есть образ царства, на полуночи сущего». (То есть, в переводе со слишком выразительного языка отца архимандрита, России.) Насчет «животного, яко рысь» в толковании не сказано ничего; но мы знаем, как позже станет называть Фотий князя Голицына – «зверь рысь». Так что и тут все понятно.
Все это очень похоже на то, что мы читали в книгах «мудрых и премудрых» отца Авеля – за двумя существенными исключениями.
Во-первых, Авель – о чем было сказано – никогда не действовал самочинно и, выполнив страшный долг мистического свидетельства, смиренно передавал свои записи отцу настоятелю, а потом в консисторию – и выше.
А во-вторых, Авель вообще никак не действовал. Он слишком хорошо понимал, что невозможно сразу быть и свидетелем, и прокурором, и пророком, и совершителем пророчества.
Фотий этого понимать не хотел. Пробудить! пробудить государя от благодушия! прободеть душу его словом прямым и грозным! да ведает царь, что сроки пришли, времена исполнились! Увы: духовный пожарник собирался гасить блуждающий огонь революции не песком, а солью. Прибегнув к посредничеству графини Орловой, он послал министру Голицыну букет цветов – и приготовился к ответному посланию.
Ответ не замедлил. 22 мая 22-го года состоялась историческая встреча отца игумена и министра духовных дел и народного просвещения.
Как же могло выйти, что «старого ратоборца» на политическую арену вывел именно тот, кого спустя всего два года отец Фотий с этой арены устранит? Духовно-политическая программа Голицына полностью расходилась с представлениями новгородца об «идеальном государстве». И он был достаточно умен и опытен, чтобы с первого же слова понять: перед ним потенциальный оппонент всех задуманных и уже затеянных начинаний.
Причина первая – и не самая важная – лежит в сфере «духовной».
Наперсник царя, раскаявшийся соучастник его двусмысленных юношеских проказ, начальник «министерства затмения», при всех своих немыслимых недостатках князь Голицын не был беспримесным политиканствующим циником вроде Магницкого. После Отечественной войны он сменил не просто линию чиновного поведения; он сменил линию жизни. Знаменитый голицынский кабинет, во всю стену увешанный иконами и соединенный дверцей с домашней церковью, не служил идеологической декорацией, молитвенной ширмой; во всяком случае, был не только ею. Равно как осуществляемая им «религиозно-утопическая пропаганда» лишь отчасти обслуживала внутреннюю политику государства, обеспечивала внутренние тылы для внешних начинаний Александра. Судя по всему, «послевоенный» Голицын действительно одушевлялся христианским мирочувствием, верил, что религиозное просвещение отменит следствия безбожного Просвещения, а может быть – кто знает? – поможет осуществить мечту аббата Сен-Пьера о вечном мире и снимет разделение церквей христианских, соединит народы Европы в одно радостное священное царство. И потому он радовался любому новому проповеднику Слова Божия, как деревенский житель радуется любому свежему человеку и бывает счастлив поговорить с ним. Особенно проповеднику энергическому, обладающему наэлектризованной силой. Этим объясняется его первоначальный интерес к Фотию, лишь позже связавшийся с практическими интересами. (Сам отец архимандрит объяснил внимание вельможи к своей – с иерархической точки зрения более чем скромной – особе гораздо проще: а кем же еще Голицыну интересоваться?)
Но ведь князь не просто побеседовал с игуменом, не просто лично сошелся с ним; он сделал все, от него зависящее, чтобы сблизить отца Фотия с государем. А такой шаг «нравственным любопытством» уже не изъяснишь. Тут вступает в действие «причинность второго порядка», социальная.
Потому что жар в крови, вскипавший от вулканоподобных обличений и проповедей Фотия[268], не мешал князю холодно обсчитывать выгоды и невыгоды возможного союза, как политические соображения, выгоды и расчеты не мешали Голицыну искренне переживать собственно религиозный смысл своей министерской деятельности.
Один из практических мотивов, какими руководствовался князь, лежит на поверхности. Фотию чем дальше, тем более заботливо покровительствовал первенствующий член Священного синода митрополит Новгородский, Санкт-Петербургский, Эстляндский и Финляндский Серафим. А тот не жаловал Голицына, откровенно недолюбливал Филарета, угрюмо молчал на заседаниях Библейского общества, затею с переводом Священного Писания не одобрял, засильем иностранных проповедников возмущался.