Но – и тут Пушкин как бы испытывает своего героя – рядом с Пименом дремлет тот, кто как раз и явится расплатой; тот, с кем будет связан ход ближайшей русской истории, – Гришка Отрепьев. И мудрый летописец, проникший мыслью в тайный ход вещей, не только не провидит в Григории лицо историческое, но и невольно указывает новоначальному иноку на открывшуюся «царскую вакансию»!
Случайно ли Пушкин вводит в монолог Пимена упоминание о «многострадальном Кирилле», который некогда жил в той же келье и говорил правду в лицо Иоанну Грозному? А в уста Бориса слова о том, что
Знание Пимена – отмечено инаким, иноческим, высоким равнодушием; оно не ставится под сомнение, но и не До конца устраивает Пушкина.
Совсем не то – Юродивый, который появляется перед зрителем не в замкнутом пространстве кельи, но на открытом всем ветрам Истории пространстве площади перед собором, среди людской толпы. Он ведает и жалость, и гнев; он то поет слезную песенку:
то сердится:
…Вели их зарезать, как зарезал ты маленького царевича…
Так что «не ведая ни жалости, ни гнева» – это не про него, не для него. И недаром Юродивый почти прямо сравнивается с царем:
ТРЕТИЙ
Чу! шум. Не царь ли?
ЧЕТВЕРТЫЙ
Нет; это юродивый.
Ему тоже дана власть – только другая, по-своему гораздо большая, чем власть Летописца и даже власть Царя. Власть не только знать о преступлении и наказании, но и свободно, прилюдно говорить об этом:
ЦАРЬ
Оставьте его. Молись за меня, бедный Николка.
ЮРОДИВЫЙ
Нет, нет! нельзя молиться за царя Ирода —
Богородица не велит.
Причем глас Николки это действительно и непосредственно глас Божий, ибо Юродивый действует не от себя, ему
Позже Пушкин многократно отождествит себя со своим Юродивым; отождествит в шутку, но вполне настойчиво: «Хоть она (трагедия.
Между тем в карамзинской «Истории Государства Российского», на которую опирается Пушкин, все обстоит противоположным образом.
Личный идеал Карамзина, с которым он внутренне соотносит себя самого, – именно мудрый и тихий Летописец Палицын. Что же до «площадного» Юродивого, то о нем великий историк отзывается сдержанно; салонное недоверие к мистическому бесстрашию сквозит в карамзинском пассаже:
«Тогда же был в Москве юродивый, уважаемый за действительную или мнимую святость: с распущенными волосами ходя по улицам нагой в жестокие морозы, он предсказывал бедствия и торжественно злословил Бориса; а Борис молчал и не смел сделать ему ни малейшего зла, опасаясь ли народа или веря святости сего человека. Такие юродивые, или блаженные, нередко являлись в столице, носили на себе цепи или вериги, могли всякого, даже знатного человека, укорять в глаза беззаконною жизнию и брать все, им угодное, в лавках без платы; купцы благодарили их за то, как за великую милость. Уверяют, что современник Иоаннов, Василий Блаженный, подобно Николе Псковскому, не щадил Грозного и с удивительною смелостию вопил на стогнах о жестоких делах его».
Знаки авторского отношения к летописному источнику расставлены весьма аккуратно: