…На протяжении всей второй половины александровского царствования Пушкин с любопытством и некоторой долей недоумения наблюдал за странным, каким-то ускользающим и неопределенным политическим диалогом между Карамзиным и государем. Диалогом русского исторического писателя и деятеля русской истории. Сама по себе возможность такого диалога вдохновляла – не могла не вдохновлять. Впервые носитель высочайших властных полномочий смущенно выслушивал укоризны не от высокопоставленного чиновника, пишущего стихи (таковы были отношения Державина с Екатериной!), но от сочинителя, приобретшего государственный статус именно своей работой за письменным столом. Что-то сущностно важное менялось в устройстве русской официальной жизни, если власть готова была сделать шаг навстречу обществу в лице его неформального, но полномочного представителя. Когда нет полновесной гражданственности, кто-то должен взять на себя ее полномочия, чтобы ее тень, отбрасываемая из будущего, его «усыновила», дала ему право быть исполнителем ее роли. Однако результаты этого социального эксперимента – повергали в неутолимую печаль. Историограф приходил к государю, наедине откровенно беседовал с ним, смело критиковал – и ничего не изменялось. Ничего. Ни в жизни придворного правдолюбца, ни в жизни монарха, ни в жизни России.
Не в том ли заключалась причина неуспеха, что сочинитель стал беседовать с властителем на боярском крыльце? Что он как бы ушел с площади и принял правила придворной игры? Не следует ли действовать иначе, прямо противоположным образом, – как действует Юродивый на площади перед собором? Не следует ли предпочесть третью шапку, его железный колпак, – светскому «клобуку» Карамзина?..
22 сентября (или около этой даты) Пушкин набрасывал полупокаянное письмо к царю с просьбой разрешить ему переезд в одну из столиц или за границу и не знал, что в тот же день почта доставила в Таганрог письмо царева любимца графа Аракчеева, извещавшего о зверском убийстве его многолетней сожительницы Настасьи Минкиной и ставившего царя в известность о намерении переехать из столицы неизвестно куда.
«Случившееся со мною несчастие потерянием верного друга, жившего у меня в доме 25 лет, здоровье и рассудок мой так расстроило и ослабило, что я одной смерти себе желаю и ищу, а потому и делами никакими не имею сил и соображения заниматься. Прощай, батюшка, помни бывшего тебе слугу; друга моего зарезали ночью дворовые люди, и я не знаю еще, куда осиротевшую свою голову преклоню; но отсюда уеду»[280].
Письмо не просто выдавало смятение писавшего, нарушало все эпистолярные каноны эпохи (включая своеобразную и заведомо неформальную норму, по обоюдному молчаливому согласию установившуюся в неофициальной части переписки Александра с Аракчеевым). Оно