Народ в «Борисе Годунове» безличен и безудержен одновременно; его равнодушное безличие, которым столь охотно пользуются властители, в свою очередь, лишает их возможности личного выбора, неумолимо навязывает им логику поступков. Можно сказать, что в «Борисе Годунове» власть и народ взаимно порабощены, взаимно обезличены, взаимно виновны – и в этом причина совершающейся катастрофы.
Так Пушкин находит для себя ответ на мучающий его вопрос. Мнение народное – это сумма суммарум личных мнений и воль. В эпоху Годунова его еще нет; в эпоху Годунова есть народная толпа, стихия, волнуемая, как океан, и есть власть, эту стихию направляющая, но ею же и управляемая. Только Смута дает шанс проявиться истинному мнению народному. И как раз тут Пушкин делает фигуру умолчания, предоставляя читателю догадаться, что зарождение русской гражданственности непосредственно предшествует воцарению Дома Романовых, исторически связано с ним.
Кажется, основные смысловые узлы трагедии развязаны; ее интеллектуальный конфликт разрешен; личная виновность властителя соотнесена с обезличенной виной нации; сила, потенциально способная вывести и российскую государственность, и стихию народной жизни из вечного тупика, вроде бы найдена. Но мы слишком хорошо помним пушкинские стихи 1823 года на сюжет евангельской притчи «Свободы сеятель пустынный…». Стихи, равно направленные и против властей предержащих, и против революционных посягновений на основы монаршего устройства, и – главное – против мирных народов, так и не очнувшихся от равнодушия:
Нет сомнений, что их автор, каким бы либералом в душе он ни был, не верит, что гражданственность в России (послегодуновской, послепетровской, послепавловской…) родилась. Она как была, так и осталась нереализованной возможностью, потенцией; с ней связаны будущие надежды, но на нее невозможно рассчитывать «здесь и сейчас», в эпоху «молчания ягнят». А на что же возможно? Или закольцованное безличие властной воли и народного безволия так и будет беспрепятственно удушать современную Россию?
И тут нужно обратить внимание на двух совершенно особых персонажей пушкинской трагедии: Летописца и Юродивого. Только эти двое освобождены от моральной ответственности за общероссийскую катастрофу, выведены за ее скобки, – хотя оба, подобно царю, своеобразно увенчаны. Только не тяжелой шапкой Мономаховой, а клобуком – один и железным колпаком – другой[291]. Увенчаны недаром – их призвание по значимости сопоставимо с монаршим, ибо они являются носителями независимого и от власти, и от толпы личного мнения, без них будущность русской гражданственности невозможна.
Мудрый Пимен первым из современников Годунова решается вслух назвать причину Смуты – цареубийство, нарушение законов Божеских и человеческих; он своим монологом задает точку зрения вечности, без чего высокая трагедия вообще невозможна. Он раз и навсегда отверг соблазны земного жития и избрал для себя путь свидетельства о зле, царящем в мире; не перед современниками – перед потомками.
Его грядущий адресат – такой же Пимен, который точно так же удален от быстротекущего времени и, в свою очередь, обращается не к современнику, а к потомку. «Внутреннее время» Пимена вненаходимо, внеположно Истории, очищено от страдательного залога; оно «безмолвно и покойно». Именно поэтому Пимен уходит в свой труд ночью, когда итог одному дню с его бурями подведен, а начало другому дню не положено; когда История как бы замирает; и недаром «последнее сказанье» должно быть завершено до наступления утра: «Но близок день, лампада догорает…»