День проходил в заседаниях конгресса или в беседах с кем-нибудь из иностранных уполномоченных. Первое место среди них занимал Меттерних. В длинных беседах канцлер рисовал перед Александром картину грозно надвигающейся со всех сторон революции: она уже разразилась в Испании и Неаполе, перекинулась на Португалию и готова разразиться в Пьемонте; даже во Франции самые благонамеренные министры находятся во власти капризов палаты. Его усилия увенчались полным успехом. «Император Александр податлив, — сообщал Меттерних своему государю уже после первой встречи с царем. — Он извиняется и доходит до того, что осуждает сам себя. Все это слишком хорошо, и если бы я не ощупывал себя, то подумал бы, что мною играет мечта. В течение трехчасовой моей беседы с императором Александром я нашел в нем то же любезное обхождение, которым я уже восхищался в 1813 году; но он стал гораздо рассудительнее, чем был в ту эпоху. Я просил его, чтобы он сам объяснил мне эту перемену. Он отвечал мне с полной откровенностью: «Вы не понимаете, почему я не тот, что прежде; я вам это объясню. Между 1813 годом и 1820 протекло семь лет и эти семь лет кажутся мне веком. В 1820 году я ни за что не сделаю того, что совершил в 1813. Не вы изменились, а я. Вам не в чем раскаиваться; не могу сказать того же про себя».
Меттерних внимательно изучал перемены, произошедшие в Александре, надеясь угадать, насколько прочно они внедрились в сознание и характер царя. По его мнению, характер Александра представлял «странную смесь мужских качеств с женскими слабостями. Император был, несомненно, умен, но ум его, проницательный и тонкий, был лишен глубины. Он также легко заблуждался вследствие решительной склонности к ложным теориям. Излюбленные теории всегда одерживали верх в его мнении, он отдавался им крайне горячо, причем они овладевали им настолько, что подчиняли его волю… Подобные идеи быстро приобретали в его глазах значение системы… но не сплачивались между собой, а вытесняли одна другую. Увлекаясь новой, только что усвоенной системой, ему бессознательно удавалось переходить через промежуточные ступени к убеждениям, диаметрально противоположным тому, чего он держался непосредственно перед этим, не сохраняя о них другого воспоминания, кроме обязательств, связывавших его с представителями прежних воззрений». Это мирное сосуществование прежних либеральных идей с новыми, меттерниховскими, выразилось, в частности, в том, что Александр хотел, чтобы неаполитанский король отменил конституцию, навязанную ему его поданными, но чтобы после этого он сам даровал им представительные учреждения. «Отсюда, — продолжает Меттерних, — возникала тяжелая как для сердца, так и для ума государя, сеть более или менее неразрешимых затруднений, опутывавших его; отсюда частое пристрастие к людям и предметам самого противоречивого характера… Александр существенно нуждался в опоре, его ум и сердце требовали совета и направления». При этом в царе совершенно не было честолюбия. «В его характере не было для этого достаточной силы и было довольно слабости, чтобы допустить тщеславие. Вся его притязательность касалась скорее легких побед светского человека, чем серьезных целей владыки громадной империи».
Пристрастие Александра к людям противоположных взглядов (или, может быть, умение ладить с ними?) выражалось в том, что, следуя политике Меттерниха, царь одновременно прислушивался к советам его врага, Капдистрии. Австрийский канцлер считал корфиота главным препятствием своим планам. «Если бы я мог делать из Каподистрии все, что захочу, — писал он, — то все пошло бы скоро и хорошо. Император Александр становится препятствием лишь благодаря своему министру; без последнего все было бы уже улажено». Как-то за чаем он открыто высказал Александру, что опасается Каподистрии.
— Я часто упрекал его за это, — ответил царь, — но происходит это оттого, что ему все кажется, что у вас есть задние мысли.
Эти слова звучали странно в устах человека, испытавшего в 1815 году меру искренности Меттерниха.
Обстоятельства благоприятствовали Меттерниху. Словно в подтверждение его слов о всеобщей угрозе революционного движения, 28 октября из Петербурга пришло известие о случившемся там в ночь с 16 на 17 октября восстании лейб-гвардии Семеновского полка, которое кончилось тем, что 18-го весь полк очутился в Петропавловской крепости. В донесении командующего гвардейским корпусом генерал-адъютанта Васильчикова говорилось, что виной всему полковник Шварц, который довел нижние чины до отчаяния и неповиновения своим безрассудным и жестоким обхождением с ними.