А тогда мечта о тихом уголке нетронутой России завела его в посёлок торфяников Мезиновский, основанный в 1919 году на месте дремучих лесов. Местное население проживало в бараках и низеньких домиках меж торфяных низин, трудилось на фабрике «Изоплит» и на построенном в 1950-е годы брикетном заводе. Сквозь посёлок пролегала узкоколейка, по которой сновали составы с торфяными плитами, по железной дороге приезжали «вагон-лавка» со столичными товарами и «вагон-клуб» с кинохроникой и относительно новыми фильмами. Танцы для молодёжи, несколько кружков в клубе — это всё, чем был богат Мезиновский. Но за бугром шли деревни с неподдельными названиями: Мильцево, Тальново, Часлицы, Спудни, Шевертни… Погрузив себя в деревенское бытие, постоялец быстро свыкся с темноватой избой Матрёны, её колченогой кошкой, шустрыми мышами и дисциплинированными тараканами: в них, казалось, не было ничего злого, никакой лжи и нарочитости. А значит, можно было обрести душевный настрой для долгой и укромной работы.
Педагогический коллектив Мезиновки насчитывал в тот год около полусотни членов и заметно влиял на жизнь посёлка. Здесь было четыре школы: начальная, семилетняя, средняя и вечерняя для рабочей молодёжи. Солженицын получил направление в среднюю школу — она находилась в старом одноэтажном здании. Учебный год начинался августовской учительской конференцией, так что, прибыв в Торфопродукт, учитель математики и электротехники 8 – 10 классов успел съездить в Курловское районо на традиционное совещание. Ехали в кузове грузовика, по дороге останавливались — перекусить, выпить, тоже по заведённой традиции. Звали, конечно, и его. «Казалось, Солженицыну представилась редкая возможность — сразу “войти” в коллектив, но почему-то он ею не воспользовался», — недоумевали сослуживцы. Как же можно игнорировать товарищеское застолье, такой быстрый и лёгкий способ неформального знакомства?
«Исаич», как его окрестили коллеги, мог бы при желании сослаться на тяжёлую болезнь, но нет, он ни с кем о ней не заговаривал. Только видели, как он ищет в лесу берёзовый гриб-чагу и какие-то травы, а на вопросы коротко отвечает: «Лечебные напитки делаю». Ему считали стеснительным: всё-таки пострадал человек… Но дело было совсем не в этом: «Я приехал со своей целью, со своим прошлым. Чтó они могли знать, чтó я мог им рассказать? Я сидел у Матрёны и каждую свободную минуту писал роман. Чего ради я буду болтать про себя? У меня такой манеры не было. Я был конспиратор до конца». Потом все привыкнут, что этот худой, бледный, высокий мужчина в костюме и галстуке, носивший, как и все учителя, шляпу, пальто или плащ, держит дистанцию и ни с кем не сближается. Промолчит, когда через полгода придёт документ о реабилитации — просто школьный завуч Б. С. Процеров получит уведомление из поселкового совета и пошлёт учителя за справкой. Никаких разговоров, когда начнёт приезжать жена. «Какое кому дело? Живу у Матрёны и живу». Многих настораживало (не шпион ли?), что он повсюду ходит с фотоаппаратом «Зоркий» и снимает совсем не то, что обычно снимают любители: вместо родных и знакомых — дома, фермы-развалюхи, скучные пейзажи.
…Ещё летом он оставил бывшей жене свой новый адрес: «Если ты имеешь к тому желание и считаешь это возможным — можешь мне писать». Письмо с припиской: «тепло вспоминаю нашу последнюю встречу» — Решетовская сочла сигналом к действию. Она писала, не дожидаясь августа, ездила на исповедь к Лиде. Кроткая, благоразумная Лида, с большой симпатией относясь к новой Наташиной семье, пыталась образумить подругу. Не тут-то было. Плотину прорвало. Наташа оставила у Паниных свои лихорадочные письма с листками аспирантских дневников; Саня, как считала она, перед отъездом из Москвы их непременно заберёт. И с сентября стала слать ему письмо за письмом.
Отвечая ей из Мильцева, Солженицын не без упрека размышлял: «Ты всегда говорила, будто в твоей в душе звучит музыка… Ты играешь Шопена, Шуберта, Бетховена. Неужели они тебе не подсказали, как быть? Неужели они тебе не помешали, сойдясь с другим человеком, полтора года молчать, ни слова мне не говоря?» Он приводил все возможные аргументы, чтобы держать её на расстоянии. «А как же твоё “материнство”, которое так “наполняло” твою жизнь, и которое было тебе так необходимо? А подумала ли ты о моей болезни? Ведь ты меня видела сейчас в расцвете сил… Ведь болезнь моя смертельная и неизлечимая, вопрос только — на сколько лет она мне дала отдышаться».
Но Наташа не замечала ни упреков, ни расхолаживающих вопросов, ни его сопротивления. Она ловила малейшие признаки потепления, и когда он написал: «Отношения наши из тех совершенно ясных, какими они представлялись мне 26 июня, становятся всё запутанней и запутанней» — бурно ликовала, считая бывшего мужа союзником своему смятению. «Пытаюсь осознать моё теперешнее положение. Я уже — не жена. Всеволод Сергеевич очень страдает. Я уже — не мать».