Она более не бывала в свете и стала чем-то вроде легенды среди тех, кто знавал ее прежде, кто и в самом деле называл ее когда-то «черной ласточкой». Дни напролет сидела она теперь за грубым столом из сосновых досок и писала – раздумчивый почерк, высокие стройные буквы, – обмакивая перо в золотую чернильницу. Письма заменили ей жизнь, и, сочиняя их, она стала ловить себя на странном чувстве смещенной реальности, какое испытывают писатели, общаясь с живыми людьми; за долгие годы переписки с Маунтоливом, к примеру, она, так сказать, создала его заново, и столь удачно, что он теперь был для нее не столько даже реальным человеческим существом, сколько персонажем, функцией ее собственного воображения. Она даже успела забыть, почти совершенно, как он выглядел, забыла ощущение его физического присутствия, и, когда пришла телеграмма с извещением о его прибытии в Египет в течение ближайших нескольких месяцев, она поначалу не испытала ничего, кроме раздражения, кроме опасений, что созданный ею образ будет разрушен грубым вторжением плотской эманации. «Я не стану с ним встречаться», – были ее первые слова, сказанные злым шепотом; и только потом она начала дрожать и прятать в ладонях изуродованное лицо.

«Маунтолив хочет тебя видеть, – сказал наконец Нессим, когда разговор, пройдя круг, снова вернулся к начальной теме. – Когда я могу привезти его? Дипломатическая миссия со дня на день переедет на летние квартиры, так что он все время будет в Александрии».

«Ему придется подождать, я еще не готова, – сказала она, вновь ощутив закипающую внутри злость против самой возможности вторжения в ее мир: любимый и выдуманный. – Столько лет прошло». И спросила с трогательной страстной прямотой: «Он сильно постарел – он седой? С ногой у него все в порядке? Он хорошо ходит? Я о том падении в Австрии, на лыжах…»

Наруз слушал, подняв голову, и на сердце у него было тяжело и неспокойно: он отслеживал вариации чувства в ее голосе, как музыкант читает нотную строку.

«Он моложе, чем был, – сказал Нессим, – и на день не состарился»; к его немалому удивлению, она подняла его ладонь, прижала к щеке и сказала убитым голосом: «Ах, вы невозможны, просто невозможны, вы оба. Уходите. Оставьте меня одну. Мне нужно писать письма».

Зеркала были изгнаны из гарема с тех самых пор, как болезнь лишила ее уверенности в себе, но втайне от всех она сохранила маленькое карманное зеркальце в золотом окладе. Сверяясь с ним, она подкрашивала и подводила глаза – остатки былой роскоши, – пробовала на них разные тона, вырабатывая изощренный арсенал взглядов и приноравливая их к разным репликам – в попытке снабдить то, что осталось от ее красоты, словарем, адекватным глубине и живости ее ума. Она была как человек, внезапно пораженный слепотой: он учится читать заново при помощи единственного оставшегося ему органа зрения, рук.

Братья вернулись в дом с его прохладными пыльными комнатами, где на стенах висели старинные ковры и расписные циновки, где громоздились гигантские остовы давным-давно вышедшей из моды мебели – нечто вроде оттоманского буля [131], какой до сих пор еще можно встретить в старых египетских домах. Нессима резануло воспоминание о том, как этот дом уродлив изнутри, о старомодных, времен Второй империи, предметах, о ревниво соблюдаемых ритуалах. Эконом, согласно обычаю, остановил в доме все часы. На языке Наруза сие гласило: «Ты пробудешь с нами столь недолго, пусть же не напоминает о себе череда часов. Бог создал вечность, и пусть не довлеет нам деспотия времени». Древняя эта, передаваемая из поколения в поколение форма вежливости тронула Нессима до глубины души. Даже примитивные «удобства» – ванных комнат в доме не было – показались ему вдруг непременным условием здешнего бытия, хоть он и привык к горячей воде и любил ее. Сам Наруз спал зимой и летом нагишом. Мылся он во внутреннем дворике – слуга сливал ему из кувшина. Дома он обычно ходил в старом синем халате и в турецких тапочках и курил наргиле длиною с мушкетный ствол.

Покуда старший брат распаковывал вещи, Наруз сидел на краю кровати и просматривал бумаги из кейса: раздумчиво и сосредоточенно, ведь речь шла о машинах, с помощью которых он намеревался продолжить и даже активизировать боевые действия против мертвых песков. Он уже почти воочию видел: стройные ряды зеленых насаждений, уверенно марширующие в пустоту, – рожковое дерево и олива, виноград и ююба, фисташка, персик и абрикос, все оттенки зеленого, заливающие бесплодные песчаные пустоши, отравленные йодистой морской солью. Он жадно, едва ли не страстно, разглядывал картинки в глянцевых буклетах, привезенных Нессимом, любовно до них дотрагивался, и слух его был полон бульканьем и плеском воды в помпах, воды, что понемногу вымывает ядовитую соль из почвы и пускает жизнь в рост, питая жадные корни растений. Гебель Марьют, Абузир – его мысль, подобно ласточке, скользнула поверх барханов в самое сердце Нитрийской пустыни, властная мысль завоевателя.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Шедевры в одном томе

Похожие книги