– Я Альфа и Омега, я начало и конец, которые есть, которые были и которые будут Всемогуществом. Я Первый и Последний, кто был мертвым и живет, и жить я буду снова и снова; у меня ключи от смерти и врат ада.
Он набрал в грудь воздуха, не обращая внимания на жар и дым, и напряг мышление, подчинив его одной, и только одной, мысли.
Он наклонился вперед, не дав себе ни секунды промедления, и окунул обе руки до плеч в расплавленное золото в тигле.
И оставил их там.
Его мозг видел и чувствовал воду, и только воду. Огонь не может поджечь воду. Он считал. Тридцать секунд. Минута.
Две минуты.
Пять минут. Он стал чувствовать жар и силой мысли отшвырнул его. В голове у него пульсировал ход времени; но сейчас он отсчитывал секунды по часам Вселенной.
Он извлек руки и воздел их над тиглем. Расплавленное золото, подобно шарикам ртути, скатывалось с кожи обратно в тигель, и через несколько секунд его безволосые руки были совершенно чисты. На них не осталось никаких следов.
Он сделал шаг назад. Не было ни аплодисментов, ни поздравлений. Он сделал именно то, чего от него ждали. Ни больше ни меньше.
Главный асессор, в его маске Козла Мендеса, торжественно извлек священное клеймо, лежащее среди инструментов на наковальне, поместил его в пламя под тиглем и полную минуту продержал там. Вытащив, он поднял его высоко над головой – узкую полоску с каббалистическими знаками и символами, раскаленную докрасна.
Теутус собрался.
Асессор повернулся и, торжественно склонив голову, с силой прижал клеймо к правой руке Теутуса, в шести дюймах пониже плеча.
На этот раз Теутус со всей силой почувствовал обжигающий укус ожога, но даже не моргнул. Он высоко держал голову, обоняя зловоние собственной обугленной плоти, и, с силой сконцентрировавшись, начал молча повторять самые трудные места следующего заклинания.
108
Лондон. Среда, 7 декабря 1994 года
Перед ним была стена, покрытая мягкой серой бумагой в пупырышках. На белой полке стоял выключенный телевизор. Рядом на стене висела картина в раме, которая раздражала его, – какой-то детский рисунок подсолнечников в вазе. А вот имя художника ускользало от него.
Каждый раз, как Баннерман пытался из глубин памяти вытащить это имя, он буквально сходил с ума. Какой-то импрессионист. Как Моне, Сезанн, Дега… словом, из этой команды. Имя вертелось на кончике языка, но никак не хотело с него соскакивать. Без уха. Этот парень был без уха, он его отрезал… Г… Г…
Словно ему самому отрезали часть мозга. Он мог видеть, слышать, чувствовать, обонять – и больше ничего. Не мог шевельнуть ни единой мышцей. Он медленно опустил веки и для проверки снова поднял их. Никаких проблем. Но остальное тело было начисто изолировано от него.
Он видел размытый силуэт трубок, которые тянулись из ноздрей, и догадался, что его кормят через нос. Что-то мешало ему во рту, а к левой руке была подсоединена капельница. Он слышал гудение и мягкое постукивание вентилятора. Легкий свет давал понять, что где-то справа от него должно быть окно, но он не мог повернуть голову, чтобы проверить. Там могла быть и простая электрическая лампочка. Он не имел представления, сколько сейчас времени, день или ночь, а также не представлял, где он сейчас находится.
Пару раз кто-то заходил – высокий загорелый человек в деловом костюме, которого он знал, но не помнил, кто он такой. Он знал, что этот тип мог все еще находиться в комнате, но вне поля его зрения.
Он видел, что простыня у него под носом вздымается и опадает в такт с поворотами вентилятора. Он понимал, что ему вставляли катетер, и чувствовал, что лежит на мягкой прокладке.
Память была в сплошном тумане. Вот он в лаборатории, в своем старом здании – и вот он здесь. Он никак не мог припомнить, почему он не оказался в своей новой лаборатории в «Бендикс Шер». Может, это мозг откалывает такие шуточки? А что, если у него инсульт? Где Монти? Почему она не приходит навестить его?
Он снова уставился на картину. Г.
Он попытался как можно отчетливее вспомнить все, что с ним было. Два человека. Но дальше не пошло. Он продолжил рассматривать картину.