Он сильно ко мне привязался, ради меня оставлял свою суровость и учил меня христианской вере, о которой дотоле я имел скудное понятие. Он говорил, что молиться надобно прежде всего об очищении от страстей, затем что к Богу, превысшему всякого чувства и мысли, нельзя подступить, не совлекши с себя всякую страсть, как Моисей разулся, чтобы подойти к горящей купине; затем, молиться об избавлении от неведения и забвения, и наконец о том, чтобы не оставил тебя Бог; и что во всякий миг надобно бодрствовать, ибо бесы внушают тебе помыслы, чтобы ввести в грех, или же дают победить эти помыслы и притворно отступают, чтобы ты соблазнился о своей силе; и что с людьми в городах бесы сражаются с помощью вещей, затем что оных там много, а с отшельником в пустыне – посредством помыслов, ибо вещей у него почитай что нет. Себя он корил за гневливость и осыпал горькими попреками, что столько лет этим занимается, а своего кипения угасить не может, и что бес из него такую игрушку делает. Его податливости я сам был свидетель, ибо у него в обыкновении было ходить на реку, где деревенские девки устроили забаву, бросают огурцы в реку и следят: чей огурец быстрее доплывет до назначенного места, та раньше прочих замуж выйдет, а какому огурцу случится закружиться или засесть в камнях, они его увещевают и подбодряют бесстыдными словами. Покамест они следили за огурцами, он следил за ними, всякий раз надеясь, что они образумятся и отстанут от суетного своего и беспутного обычая, и негодуя, что они по-прежнему сим забавляются. И так ходил он туда раз за разом, хотя и я ему говорил, что это попусту, и сам он лучше моего знал, что ничего оттуда не принесет, кроме негодования.
Я однажды спросил, отчего он так суров с крестьянами и не хочет дать им совета, когда они сами за тем приходят. Отшельник отвечал, что это люди без меры строптивые, просят совета, как у лекаря снадобий, какие будут им по вкусу, а что им горько, того не пьют, а чтобы научить их чему-нибудь, надобно великую от Бога милость иметь, какой он не имеет, а потому устал уже с ними биться и отложил это попечение. Видя, что я этому дивлюсь, он молвил: пойдем, я тебе лучше покажу. Пришли на кладбище. Он стал над одной старой могилой и, простерши руки, воскликнул: «Именем Господа нашего Иисуса Христа, грядущего судить живым и мертвым, велю тебе встать». Могила закипела, и поднялся мертвец. Нос у него ввалился, в глазах клубились черви, рука одна осталась в гробу. «Признайся, – говорит ему отшельник, – ты ведь тайком увел у своей соседки вдовы, именем такой-то, двухлетнего барана со двора, а когда вдова пустилась его искать, всячески в этом деле запирался и жаловался, что винят тебя ложно, – да еще в том возрасте, когда о прежних грехах надобно плакать, а не прилагать к ним новые?» – «Не обессудь, батюшка, запамятовал, – глухо отвечал мертвец: – много всякого было, не упомнишь». Отшельник, оглянувшись на меня, пожал плечами и махнул рукою: «Ну, Бог с тобой, ложись». Мертвец улегся обратно в могилу, а мы воротились домой.
Так я у него жил, отложив все свои намеренья и нимало не беспокоясь о своих спутниках. Одно лишь омрачало мои дни, что память непрестанно подносила мне все наши тяготы и злоключения, претерпенные в Амиде и после нее, так что в ненарушаемой тиши уединения, волнуясь всеми волнениями памяти, я был внутри себя словно некий театр, в котором доблесть с жестокостью, удачи с бедствиями попеременно выступали; а если б не это, не было бы человека меня блаженней.