Члены Ассоциации кинопродюсеров крайне сожалеют о действиях десяти голливудцев, которые навлекли на себя обвинение в неуважении к конгрессу. Мы не желаем нанести какой-либо ущерб их юридическим правам, но их действия наносили ущерб их нанимателям и свели на нет их собственную ценность для кинопромышленности.
Мы немедленно уволим или отстраним без компенсации тех из этих десятерых, кто работает у нас, и не возьмем обратно ни одного, если он не будет оправдан судом или не очистит себя от обвинений и не заявит под присягой, что он не коммунист.
Наши члены готовы принять более широкие меры против тех в Голливуде, кто заподозрен в подрывной деятельности.
Мы готовы откровенно признать, что подобная позиция сопряжена с различными опасностями и риском. Есть опасность, что пострадают ни в чем не повинные люди, есть риск, что возникнет атмосфера страха. Творческая работа не может давать наилучшие плоды в атмосфере страха. Вот почему мы будем просить все голливудские гильдии сотрудничать с нами в деле отстранения подрывных элементов, защиты невиновных, ограждения свободы речи и свободы экрана при любом на них покушении…»
Под этим документом, переданным радиостанциями и напечатанным по всей стране, стояли фамилии глав всех киностудий — не было там фамилий нью-йоркских и бостонских финансистов, которые настояли на нем.
На следующий же день Далтон Трамбо, Дональд Огден Стюарт и я были уволены компаниями «Метро-Голдвин-Мейер», а Ринг Ларднер — «20-й век — Фокс». В тот момент только мы трое из всех десятерых непосредственно работали для киностудий.
В начале 1948 года мы вернулись в Вашингтон, явились в окружной суд и без всякой процедуры, автоматически были признаны виновными и приговорены к уплате штрафа в тысячу долларов и году тюрьмы — максимальное наказание, предусмотренное за такого рода нарушение закона.
В тюрьму нас с Рингом Ларднером везли на поезде под стражей, сковав наручниками. Сопровождавший нас полицейский любезно посоветовал нам бросить на цепь пиджак, чтобы она не так бросалась в глаза. Правда, казалось, будто мы держимся за руки, точно дети, но мы все-таки решили последовать его совету.
В тюрьму мы прибыли под вечер. С нас сняли наручники, раздели, поставили под душ, подвергли обязательной процедуре «обезвшивливания», выдали тюремное белье и одежду, сняли отпечатки пальцев, повесили нам на грудь номера и сфотографировали. Ринг стал номером 8016, а я — 8017.
Затем нас с Рингом развели по разным комнатам, и скучающий тюремный чин объяснил мне тюремные правила и в заключение присовокупил:
— Наказание за любые попытки насильственных действий очень сурово: одиночное заключение и перевод в тюрьму максимально строгого режима. Вы поняли? И еще хочу предупредить вас, что вы будете находиться под постоянным наблюдением и при малейшем признаке того, что вы замышляете насильственные…
— Погодите! Я же здесь за неуважение к конгрессу, а не за какие-то насильственные действия!
— Нам сообщили, — возразил он, — что вы с Ларднером намерены мстить с применением насилия, если это сойдет вам с рук.
Выйдя на свободу, я начал работать официантом и продолжал писать пьесу, задуманную в тюрьме. Потом меня повысили в повара закусочной.
Однажды мне позвонил Алан Макс, в то время редактор «Дейли уоркер». Он пытался написать пьесу, но был недоволен тем, что у него получалось, и попросил меня прочесть ее. Мои советы так ему понравились, что он пригласил меня в соавторы. Я знал, что эту пьесу, направленную против расистских бесчинств на Юге, может поставить только левый театр, но в 1951 году левые театры ушли в область воспоминаний о менее неразумных временах. Тогда у меня возникла идея послать ее Бертольту Брехту. Он ответил, что она ему понравилась, и, к нашему восторгу, пьеса была поставлена в его театре и отлично принята прессой и зрителями ГДР.