…Кто это рыдает над крошечным синим трупиком? Она? Анастасия? А еще кто? Неужели великий князь Иван? Быть того не может. Но было: на набережной, на истоптанном талом снегу, куда вытащили уроненного со сходней первенца, младенца Димитрия. Наследника… [74] Нет, просто безвинного младенца, который захлебнулся, как кутенок, за две минуты… Билась, вырывалась Анастасия, он обнимая ее за плечи, глотая соль, крик, в черной воде крутилось ледяное крошево, сияли блики голубые на холодной ряби… А сквозь горе подувало живым мартовским ветром, и в нестерпимом мучении все равно почему-то была жизнь; От любви? Андрей тоже предупреждал его: «Не езди!» Может, он был и прав тогда? Где он сейчас? Ах да, в Юрьеве наместником.
Человек открыл глаза, увидел, что свод потолка вновь стал низким, тысячепудовым, тусклым, и опять смежил веки. Мгла под сводом все выше, бледнее звезды над предутренней мглой, пар слоится над рекой, зарево небесное и зарево пожара в Казани догорающей слились, роса мочит сапоги, знакомый голос говорит рядом: «А Курбские оба пали. И Роман и Андрей». Останавливаются ноги сами от несчастья, хочется спросить: «А тела нашли?» Но он молчит, чтобы не выдать дрожь нижней челюсти. С кем это было? С ним? Мало ли тысяч тогда пало. Да, пусть сидит Андрей в Юрьеве — слишком уж он любил Адашева, слишком много знает. Он и в опале будет служить верно… «Но тогда зачем я послал Шемета Шелепина его взять?»
Это была уже здешняя, грубо–откровенная мысль, и все исчезло. В комнате было душно, жарко, затекли руки под затылком, он вытащил их, потер; сна не стало ни в одном глазу. «Да, вот здесь сидел тогда Андрей, слушал, кивал, когда я посылал его в Ливонию. Некого было послать, а он не изменит… Верю ему. Но тогда зачем Шелепин? Зачем велел Андрея взять?»
Он сел на ложе, еще не совсем вернулся в себя: все мешалось и коверкалось — тепло и холод, детство и самодержавие, слезы и коварство. «Шелепина теперь не воротишь назад, а может, Басманов и Грязной [75] правы, послал и послал: для дела государева, для Руси святой все годно. Око мое — государево око. Привезут — может, и помилую…»
Он не стал звать спальников, снял одежду, лег поудобнее, накрылся, вздохнул и уже начал погружаться в обычную слепую темноту, когда в соседней палате, где стояла стража, завозились, зашептались, и сразу поджались уши, зорко раскрылись глаза.
— Кто? — крикнул он громко. — Кто? Войди сюда! — И сел, нащупал посох–копье, прислоненное к изголовью.
Вошел Алексей Басманов, сивый, большеголовый, самый жестокий и умелый советник. Хотя и боярин. Иван Васильевич знал, что без дела Басманов не посмеет будить его. В руке боярина был свиток.
— Откуда? — спросил царь.
Басманов следил за его зрачками, которые бегали, ощупывали, за прикушенной нижней губой. Опасно!
— Из Ливонии. Из Юрьева.
— Ну?!
— Курбский Андрей к Сигизмунду сбежал, — сказал Басманов и весь напрягся в ожидании — не подвернуться бы под горячую руку, отпрянуть вовремя.
Но царь не шелохнулся, только брови поползли изумленно, отвисла нижняя губа.
— Андрей?! — переспросил он и задохнулся, застыл на миг. Миг этот длился как удушье, потом прорвалось дыхание, заходила грудь. — Быть не может, — заговорил он негромко, словно раздумывая в полусне. — Андрей сбежал? У него, у него… Ты что, Андрей, сделал? — спросил он темное оконце в сад. — Ты ж мне клялся? Зачем же клятву предал? А? Что ж я теперь? С кем мне, а? — Голос его повышался.
Басманов ждал: он знал, что бывает, когда в голосе царя прорываются эти рыдающие нотки. Но Иван встал медленно, подошел к киоту, постоял, отвернув лицо, заговорил властно:
— Возьми сотню своих — удвой стражу в крепости, к реке, к Водовзводной башне вышли на берег двадцать дворян и жди меня с ними там… Нет! Иди удвой стражу и позови ко мне Вяземского [76], Василия Юрьева [77], Зайцева Петра, царевичей — Ивана и Федора… [78] — Он говорил рассеянно — о чем-то размышлял углубленно, Басманов сейчас его не понимал. — Будь и сам здесь, ждите в палате, пока не приду, сюда не ходите, а если… Иди! — выкрикнул он, и Басманов быстро вышел, бесшумно ступая, пригнув сивую голову.
Иван еще постоял перед киотом. Он смотрел на лик Царя Царей в серебре и золоте, на лики домашних святых, но ничего не чувствовал, кроме страха, который исподволь подымался, переходя в слепой ужас. Губы шептали молитву как заговор: «…Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы, летящия во дни, от вещи, во тьме преходящия…» — а мысли шли и шли: «Теперь все пропало — нет никого в Ливонии, и возьмут ляхи Полоцк, Псков, Смоленск, восстанет Новгород, подымутся не истребленные еще роды, князья удельные, княжата, старицкие, суздальские, рязанские и иные, схватят, заточат… Бежать, бежать!»