Иван шептал, задыхаясь, чувствуя, как подымается, начинается в нем нечто, как последняя мольба: «…Возвести мне конец мой, да покаюся дел своих злых, да отрину от себя бремя греховное. Далече мне с тобой путешествовати! Страшный и грозный Ангел, не устраши меня, маломощного!» Бессознательный речитатив прервался, и он с тоской ощутил свое дрожащее толстое тело, горечь в гортани, удары жилки на шее — скоро ничего этого не будет, а будет… Что?! «…Святой Ангел, грозный воевода, помилуй меня, грешного раба твоего Ивана!.. Да не ужаснуся твоего зрака…» Он не мог взглянуть на Ангела, он пытался вспомнить тех, кто смог бы за него искренно просить: сыновья? жена? митрополит? «…Люди Божии, благочестивые, и все племена земные, когда увидите смертное мое тело, поверженное на землю и объятое зловонием, помолитесь ко Ангелу смертоносному о мне, да ведет душу мою в тихое пристанище, да весело и тихо напоит меня смертной чашею…»
Толстая свеча в высоком литом подсвечнике оплыла, укоротилась, когда царь поднялся с пола. Он сделал два неверных шага и ничком упал на ложе: вся сила и гордость вышли из него сейчас вон, и он знал, что в этом отсрочка приговора: ведь он только что обещал Ангелу отречься от престола — от самого себя.
Это было обещание невозможное, но он его дал, потому что надо было получить отсрочку. Он спасет себя и ближних своих: он примет постриг, и они с ним. Но принявший постриг не может править царством земным. «А почему? — спросил голос. — Почему не может? Для Бога все возможно. Днем — править, служить людям, Руси. А ночью — молиться, служить Богу. Никто до этого не домыслил, но мне это Бог послал в разум как откровение. Днем мы из-за государственных дел вынужденно оскверняемся кровью и гневом. Ночью мы очищаемся, чтобы с утра яснее видеть правду и судить нелицеприятно. И будет новый орден монашествующий! Не такой, как у рыцарей тевтонских [82], или Тамплиеров [83], или Иоаннитов [84], а такой истинный, какого ни у кого не было…»
Эти мысли прошли сквозь него как вихрь, они совпадали с его обетом отречься и не совпадали, и он опять испугался, хотя чуял, что Ангел остановил свой удар. Еще тогда остановил, когда он говорил ему свою молитву. Она излилась из него как песнь предсмертная. Разве это не знак свыше?
Он лежал, уткнувшись в ладони, и все еще дрожал, как большое, насмерть напуганное животное, но постепенно дрожь стихала. Ангел услышал его вопль–молитву, и это — его дар Ангелу, и дар был принят. Он глубоко вздохнул, лежал опустошенный до дна, но уцелевший. Это было краткое промежуточное состояние меж двух состояний, с детских лет главных: жажды власти и страха смерти. Он лежал, уже отходя от страха, но не показывая виду, — Ангел все смотрел в спину; незаметно Иван стал спускать ноги на пол, боком, ни разу не глянув на Ангела, морщась болезненно, даже охнув, он подтащился к стене, нащупал, нажал в лепнине скрытую пружину и нырнул в черный лаз, который вел вверх, в его царскую опочивальню. Там никого не было, в оконце брезжил весенний рассвет, свежей листвой дохнуло из оконца, росой, землей. Иван Васильевич вздохнул всей грудью, накинул меховую безрукавку, крикнул слугу:
— Годунов [85] здесь? Позови. И принеси сбитня горячего. Быстро!
Он сел, задумался: «Нет, Ангела страшного обмануть нельзя — я исполню обещанное, если такова воля Божия. Но людей для пользы власти нашей обманывать не грех, а не то они раньше времени истребят и меня, и друг друга». Поэтому он сказал вошедшему Борису Годунову — постельничему и начальнику его, царя, личного сыска:
— Собрались, кому велел?
— Да, государь. Ждут.
— Пусть идут спать — из-за Андрейки–беглеца нечего шум разводить. Стражу удвоили? Кем?
— Удвоили. Во дворе Басманова сотня. А здесь, в сенях, я своих поставил да дворян Юрьева и Плещеева.
— Хорошо, Борис. — Иван Васильевич отпил два больших глотка горячего сбитня, подумал. Годунов пытливо посмотрел на его измученное, но спокойное лицо и потупился. — Главное, Борис, поставь тайный глаз за князьями Александром Горбатым, Иваном Сухим [86], Димитрием Шевыревым [87], Петром Горенским… [88] Да и за суздальскими надо бы…
Годунов начал понимать мысль царя.
— А ближних и слуг Андрея Курбского, скажи Малюте [89], ночью возьмите. — Иван помолчал. — Семью тоже… Перехитрил он нас, собака! — Но в голосе не было злобы. — Пошли в Юрьев Морозова со стрельцами — смените гарнизон. Федьку Бутурлина привезите в Москву.
Иван Васильевич говорил все это тихим, но твердым голосом, он старался ничем не выдать того мерзкого ужаса неминуемой и животной смерти, который вошел в него и так и остался, еще давит стылым комом. «Я велю написать канон Ангелу грозному, безымянному… Он принял мой дар…»
— Ступай, Борис, а мне пошли отца Афанасия.