Мехико – великий город для художника, где он может раздобыть себе жилье подешевле, хорошую еду, много веселья вечерами по субботам (включая девушек на съём)  – Где он может прогуливаться по улицам и бульварам беспрепятственно а значит в любой час ночи и славные маленькие полицейские отворачиваются занимаясь своим делом то есть обнаружением и предупреждением преступности – Своим мысленным взором я всегда помню Мехико веселым, возбуждающим (особенно в 4 пополудни когда летние грозы подгоняют народ по блестящим тротуарам где отражаются голубые и розовые неонки, спешащие индейские ноги, автобусы, плащи, сырые бакалейные лавчонки и сапожные мастерские, милое ликование женских и детских голосов, суровое возбуждение мужчин до сих пор похожих на ацтеков)  – Свет свечи в одинокой комнате, и писать о мире.

Но меня всегда удивляет когда я приезжаю в Мехико и вижу что позабыл некую безотрадную, даже скорбную, тьму, вроде какого-нибудь индейца в порыжевшем коричневом костюме, в белой рубашке с открытым воротом, ждущего автобус курсирующий по Сиркумваласьону с пакетом завернутым в газету («Эль Диарио универсаль»), а автобус переполнен сидящими и висящими на ременных петлях, внутри темно-зеленый сумрак, лампочки не горят, и будет везти его потряхивая на грязных выбоинах закоулков целых полчаса на окраину глинобитных трущоб где навсегда повисла вонь падали и говна – А упиваться пространным описанием тусклости этого человека нечестно, в сумме своей, незрело – Я не стану этого делать – Его жизнь есть кошмар – Но неожиданно видишь толстую старуху-индеанку в платке которая держит за руку маленькую девочку, они идут в пастелерию[89] за яркими пирожными! Девчушка рада – Только в Мехико, в сладости и невинности, кажется что рождение и смерть чего-то вообще стоят…

<p>4</p>

Я приехал в город автобусом из Ногалеса и сразу же снял себе саманную хижину на крыше, обставил ее по-своему, зажег свечу и сел писать о спуске-с-горы и дикой неделе во Фриско.

Между тем, внизу, в мрачной комнате, мой старый 60-летний друг Билл Гэйнз составлял мне компанию.

Он тоже мирно жил.

Медлительный, все время, вот стоит он ссутулившийся и костлявый всегда в непрерывных поисках в пиджаке, в тумбочке, в чемодане, под ковриками и газетами своих нескончаемо закуркованных запасов дури – Он говорит мне

–  Да сэр, мне тоже нравится жить мирно – У тебя наверно есть твое искусство, как ты говоришь, хоть я в этом и сомневаюсь,  – (поглядывая на меня из уголка очков чтобы проверить как я воспринял шутку),  – а у меня есть моя дурь – Пока у меня есть моя дурь я доволен тем что сижу дома и читаю «Очерк истории цивилизации» Г. Дж. Уэллса который перечитывал уже раз сто наверное – Доволен что у меня чашечка «Нескафе» под боком, иногда бутерброд с ветчиной, моя газета и хороший ночной сон с несколькими колесиками, хм-м-м-м-м —

«Хм-м-м-м» это то где, заканчивая фразу, Гэйнз вечно издает свой низкий торчковый стон, вибрирующий и будто какой-то тайный смех или удовольствие оттого что он так хорошо закончил фразу, ударом на базу, в данном случае «с несколькими колесиками» – Но даже когда он говорит «Я наверно пойду спать» то прибавляет это «Хм-м-м-м» поэтому понимаешь что это его манера петь то что он говорит – Ну, вообразите себе например индийского певца-индуса который именно так и делает под бой тыкв и дравидских тамбуринов. Старый Гуру Гэйнз, на самом деле первый из множества персонажей которых мне суждено было узнать с того невинного времени по сию пору – Вот он идет шаря по карманам домашнего халата разыскивая затерявшуюся кодеинетту, забыв что он уже съел ее вчера вечером – У него есть типичный мрачный торчковый гардероб с зеркалами на каждой скрипучей дверце, в котором висят видавшие виды пиджаки из Нью-Йорка с такой крепкой подкладкой карманов что ее можно выпаривать в ложке после 30 лет наркомании —

–  Во многом,  – говорит он,  – есть очень большое сходство между так называемым наркотом и так называемым художником, им нравится оставаться в одиночестве и удобстве при условии что у них есть то чего они хотят – Они не носятся как угорелые ища чем бы заняться потому что у них все внутри, они часами могут сидеть не двигаясь. Они чувствительны, так сказать, и не отворачиваются от изучения хороших книжек. И посмотри вон на тех Ороско которых я вырезал из мексиканского журнала и повесил на стену. Я изучаю эти картинки постоянно, я их люблю – М-м-м-м-м.

Он отворачивается, высокий и колдовской, готовясь делать бутерброд. Длинными тонкими белыми пальцами отщипывает ломоть хлеба с таким проворством какое может быть только у пинцета. Затем укладывает на хлеб ветчину погрузившись в медитацию занимающую чуть ли не две минуты, тщательно разглаживая и перекладывая. Потом сверху он кладет другой хлеб и несет сэндвич к своей постели, где усаживается на краешек, закрыв глаза, не зная сможет ли съесть это и улететь по хм-м-м-м.

–  Да сэр,  – говорит он, снова принимаясь рыться у себя в ночной тумбочке ища старую ватку,  – у торчка и художника много чего общего.

<p>5</p>
Перейти на страницу:

Все книги серии Азбука-классика

Похожие книги