Проснувшись словно от толчка, Анна приподнялась на подушках. Вот уже две недели, как она каждую ночь просыпалась в один и тот же час от одного и того же неотвязного видения. В сотый раз делала она укол в руку Мили. Иголка вонзалась в кожу. Жидкость медленно покидала шприц. Когда кого-нибудь любишь, сделаешь невозможное, чтобы избавить его от страданий. Даже если потом придется нести бремя страшной ответственности. И теперь, когда страдания Мили окончились, начались ее страдания, Анны. Не физические, а моральные. И не было такого наркотика, который помог бы ей избавиться от них! Если бы она хоть во что-то верила, то, наверное, не совершила бы этого. Хорошо верующим — они в своей трусости могут в любых обстоятельствах сослаться на церковную догму, позволяющую не принимать решения и избавиться от угрызений совести. Интересно, где она сейчас, своенравная, красивая, прелестная Эмильенна? На кладбище под слоем свежевырытой земли? Или же в некоем пространстве, населенном ангелами, купается в лучах господней благодати, о которой она никогда не молила? Или же осталась здесь, где жила, в сердцах тех, кто ее любил? Да, да, ее присутствие в доме чувствовалось повсюду: ее прикосновение осталось на вещах, ее дыханием был согрет воздух, мысли о ней не выходили из головы. Вся эта страшная комедия с катафалком, заупокойной службой и похоронами не смогла ее убить. Отделенная от них черными драпри с серебряной каймой, она не утратила связи с их повседневной жизнью. А вот отец, подумала Анна, не может это понять. Для него все оборвалось вместе с последним вздохом жены. Его отчаяние при виде покойницы было таким чрезмерным, таким театральным, что Анна даже вспылила, чтобы заставить его опомниться. А он вопил, бросался на труп Эмильенны, целовал ее холодные губы, дрожащими руками пытался приподнять ей веки. Потом не давал гробовщикам закрыть гроб. В церкви во время службы он едва не потерял сознание — сидел на стуле как мешок, тупо глядя в пространство, разинув рот. А весь этот ужас на кладбище, когда он рвался к вырытой могиле с криком: «Пустите меня... Я хочу вместе с ней!.. » Анна даже теперь со стыдом вспоминала об этом.
Вернувшись домой с кладбища, он заперся в ванной. Там в аптечном шкафчике хранились все лекарства. А он ни за что не желал открывать дверь. Луиза, в глубоком трауре, с опухшими от слез глазами, дрожащим голосом умоляла Анну вмешаться как можно скорее: «В таком состоянии мосье может совершить что-нибудь страшное! Прошу вас, мадемуазель, сделайте что-нибудь!..» Анна и сама в какой-То момент заволновалась, опасаясь худшего, но потом холодно рассудила: нужно бояться горя втихомолку, а не такого, которое выставляется напоказ. И в самом деле, минут через двадцать Пьер вышел из ванной уже в гораздо более спокойном состоянии: он умылся и причесал волосы. Он тихо плакал, а она жалела его, но не без отвращения. В последующие дни он жил как под гипнозом: часами сидел в кресле, устремив взгляд в одну точку, положив руки на колени; за столом едва притрагивался к еде, почти не разговаривал, не раскрывал ни газеты, ни книги. Анна предвидела, что он может впасть в отупение. И все же это волновало ее. Что она станет делать, если отец будет все больше погружаться в прострацию? Легко ей критиковать его. Ее-то спасала работа. На другой же день после похорон она вернулась в издательство. И боролась с горем, работая вдвое больше обычного. А он? Возможно, и он сумел бы преодолеть свое отчаяние, если бы у него было хоть какое-то занятие. Только молодые могут ничего не делать с утра до вечера. Вот, например, Лоран... Любой ход мыслей приводил ее к нему. Она даже улыбнулась, подумав, как легко он приходит ей на память. Он был на похоронах. Но с тех пор пропал. Ни разу не заходил, не написал ни слова. Что это было — деликатность или невнимание? Или же она вдруг надоела ему — она и ее семейные дела? Ей почти хотелось этого, настолько их связь казалась ей теперь нелепой и опасной. Она могла бы вновь распалить Лорана, поднявшись к нему в комнату. Но ее все меньше и меньше тянуло к нему. Горе убило в ней мечты и желания. Ей неприятно было даже думать о наслаждении, которое она познала при свете рефлектора. Она чувствовала себя вдруг постаревшей на тридцать лет, достигшей возраста Мили — возраста самоотречения, мудрости и душевного холода. Сейчас она снова заснет, как только избавится от всех этих мыслей. Голова ее вновь погрузилась в подушку, тело бессильно распласталось в потоке простынь, и спокойное течение понесло ее к морю.