Заняв место у окна, я вглядывался в машины, остановки, вывески. Каждая надпись наполнялась таким глубоким нравственным содержанием, какое владельцы и не вкладывали в свое дело. При слове «Добропек» перед глазами вставал румяный пекарь с усами и в колпаке, любовно, с видом объятого вдохновением композитора, вылепляющий кренделя и плюшки. Шиномонтажка «Поправимо!» вызывала в памяти бригаду высококвалифицированных механиков, во всеоружии ждущих гонщика на пит-стопе, дабы подлатать болид и отправить пилота дальше в погоню за призами. «Юрист для людей» рисовал в воображении романтика делопроизводства. Дон Кихот от правового мира сражался с ветряными мельницами коррупции, которая перемалывала в своих жерновах самых порядочных, самых принципиальных. Юрист для людей, не требуя платы, бросался на защиту студентов, расклеивших листовки с призывами к миру, и бабушек, обсчитанных на кассе.
На магазине «Все инструменты» случился сбой. Название напомнило, как однажды повздорил с отцом. Перечисляя ему таланты Тейлор Свифт, я упомянул, что она мультиинструменталистка.
— Кто-кто она?
— Мультиинструменталистка. Играет на нескольких инструментах: гитара, пианино, банджо, укулеле.
— Так бы сразу и сказал, что играет на нескольких инструментах. Зачем русский язык портить?
Дернуло же тогда сострить, что с представлениями, будто «инструмент» — это исконно русское слово, отцу самое место в правительственной комиссии по русскому языку.
На остановке пригородных автобусов Зарема напомнила:
— У тебя еще есть шанс вернуться в универ.
— Так себе соблазн.
— Ты ведь на журналистике?
Я кивнул.
— Ну вот. Мог бы получить диплом, отслужить и пойти в военкоры. Когда начнется мировая вой на, будешь писать о великих победах. Откроешь сбор денег на беспилотники.
— Как-то не тянет, спасибо.
На журналистском факультете господствовало ощущение, что мы впряглись — то ли из чувства долга, то ли по инерции — в длинную упряжку университетской науки и безуспешно топтались на месте, стараясь сдвинуть громадное нечто. К то-то строил из себя породистого скакуна, кто-то прикидывался рабочей лошадкой, кто-то не утруждался самоидентификацией. Каждый притворялся, что пока не сдох.
Впряглись все, и все чувствовали себя одинокими. Преподы читали лекции, устаревшие в нулевые. Студенты конспектировали анемичные речи и готовили рефераты для отчетов, призванных поддержать иллюзию системной подготовки кадров.
Если бы мы учились иносказательно говорить о существенном, я бы держался за университет когтями и зубами, но мы обходили стороной все, до чего мог и желал дотянуться эзопов язык. Вторжение, бомбардировки в отвязном натовском стиле, странные договоренности, запрет обсуждать частную и публичную жизнь первых лиц, снова странные договоренности — все игнорировалось или выталкивалось за пределы дискуссий. Если поначалу кто-то на свой страх и риск выступал, робко и сбивчиво, против вой ны или за нее, то вскоре, задетый общим безразличием, сворачивал резкую риторику и убавлял голос до фоновых шумов. «Хватит бухтеть и дестабилизировать ситуацию» — вот что читалось на лицах. Стерильная университетская среда сопротивлялась мысли, как инфекции, и ждала, пока время само снимет острые вопросы.
Словосочетание «честная журналистика» звучало как полноценный анекдот. Диплом журналиста в рейтинге полезных приобретений располагался где-то между годовым абонементом в библиотеку и шапочкой из фольги.
Так что, и правда, не тянуло.
Мы сели на пригородный автобус.
Выезд из города караулила патрульная машина. Когда она исчезла из виду, Зарема сказала:
— Выборочно останавливают. Проверяют документы. Бывает, и разворачивают без причин.
Я сообразил, что автобус она выбрала, чтобы безболезненно пересечь первую черту.
— Будь готов, что в Ленобласти таких патрулей больше. Там нанимают тероборону.
Очевидно, в связке «лидер — ведомый» мне отвели вторую роль. Объясняли, оберегали от информационного передоза, принимали за меня решения. Пока правильные.
Папа, узнай об этом, пристыдил бы. Сказал бы, что поступаю не по-мужски, когда так легко подчиняюсь женщине.
Разговоры о мужском достоинстве, такие болезненные, тоже коробили меня, потому что сводились к вопросу: «Мужик ты или нет?». Представления о маскулинности, как правило, упирались в трагикомичные образы. Батя, который чешет волосатый живот и не стесняется этого. Одноклассник, который впрягается в ипотеку на тридцать лет и пашет по двенадцать часов. Бедняга, который послушно является по повестке в военкомат и сидит в окопе под шквальным огнем артиллерии, даже когда командир сбежал. Все это отдаляло от подлинной мужественности, заслоняло путь к ней кривыми зеркалами. Как будто существовало что-то еще, что не нуждалось в громких фразах и оправданиях.
Мы вышли из автобуса на нужной нам трассе М-7. Заправки и человейники остались позади. Справа желтела пшеница. Слева, за бесхозным полем, виднелся березовый подлесок.
Зарема вытащила ключи от дома и метнула в сторону березок. Связка описала дугу и приземлилась в сорняковые заросли.
Лицо моей спутницы светилось от восторга.