Прошло два месяца. Войска под Плевной не продвигались: Осман-паша, засевший в городе, держал оборону, и каждый штурм заканчивался новыми потерями. Наш госпиталь несколько раз перемещали ближе к передовой, чтобы быстрее принимать раненых, и каждый переезд был испытанием. Мы грузили телеги медикаментами, бинтами, котлами, а иногда и сами несли раненых, если не хватало носильщиков. Однажды, во время такого переезда, телега с лекарствами застряла в грязи, и мы с сёстрами под дождём толкали её, пока не вывихнули плечи. Я тогда впервые заплакала — не от боли, а от бессилия.
Но сестра Анна, суровая женщина с лицом, покрытым морщинами, лишь хлопнула меня по спине и сказала:
— Оставь слёзы на потом, сестра. Просто работай.
И я работала. Училась ухаживать за ранами, которые никогда не видела в книгах: рваными, глубокими, с торчащими осколками костей. Училась успокаивать тех, кто кричал от боли, и молчать, когда не было слов. Училась выносить смерть, которая приходила каждый день, забирая тех, кого я пыталась спасти.
Но были и победы: солдат, чья нога начала гнить, выжил после ампутации; офицер с пулей в лёгком задышал снова после того, как я три ночи не отходила от него, меняя компрессы; мальчишка-барабанщик, раненный шрапнелью, улыбнулся мне, когда я дала ему кусок сахара, спрятанный в кармане. Эти моменты давали силы, но их было так мало.
В редкие минуты затишья я перечитывала письма В.Б., которые хранила в кармане платья, завёрнутыми в вощёную бумагу, чтобы не промокли. Их алые печати, со скрещёнными стрелой и саблей, были моей единственной ниточкой к нему, к тому, кто дал мне надежду.
Я спрашивала у солдат, у офицеров, у лекарей: не видели ли они такой печати, не знают ли кого-то с инициалами «В.Б.»? Иногда я доставала письма и показывала их, но ответ был всегда один: молчание, пожимание плечами, иногда сочувствующий взгляд.
— Ищете иголку в стоге сена, сестрица, — сказал мне однажды бородатый унтер-офицер, пока я перевязывала его руку.
Я улыбнулась, но в душе соглашалась: это было безнадёжно. И всё же я не могла остановиться. В.Б. был моим маяком, моим смыслом, даже если я никогда не найду его.
Иногда я писала Груне. Мои письма были короткими — сил хватало только на несколько строк, но я старалась отправлять их каждую неделю, как обещала. Груня отвечала длинными, полными новостей посланиями, которые приходили с опозданием в несколько недель.
Она писала, что они с Вениамином обвенчались в Москве, в маленькой церкви на Пречистенке.
«Бог благословил нас, Сашенька, — писала она. — Кажется, я в положении. Вениамин Степанович счастлив. Всё говорит, что будет сын, а я смеюсь — мне всё равно, лишь бы здоровенький».
Я читала её строки у костра, и слёзы текли по щекам — от радости за неё, от тоски по Воронино, от одиночества, которое накрывало меня здесь, среди чужих людей. Я представляла Груню, её улыбку, её ворчание, и Вениамина, с его вечными пробирками, и молилась, чтобы их жизнь была счастливой.
К октябрю бои под Плевной стали ещё ожесточённее. Русские войска готовились к третьему штурму, и госпиталь работал на пределе. Раненых привозили десятками, и мы едва успевали их сортировать: тех, кого можно спасти, отправляли на перевязку, остальных — в отдельную палатку, где они умирали под молитвы священника.
Я научилась определять, кто выживет, а кто нет, по цвету лица, по дыханию, по глазам. Это было страшно, но необходимо — мы не могли тратить силы на тех, кому уже не помочь.
Однажды ночью, в конце октября, лагерь потряс взрыв. Земля содрогнулась, и я, спавшая в углу палатки, вскочила, не понимая, что происходит. Крики, топот, звон металла — турки пошли в контратаку.
Я выбежала наружу и увидела, как над лагерем поднимается столб дыма: снаряд попал в склад с боеприпасами. Огонь полыхал, освещая ночь, и солдаты бегали, туша пламя вёдрами воды. Сёстры бросились к палаткам, вынося раненых, которые не могли идти сами. Я схватила молодого солдата, чья нога была перебинтована, и потащила его в сторону, подальше от огня. Он стонал, но я шептала: «Держись, милый, держись», и он цеплялся за меня, как за последнюю надежду.
Когда огонь удалось потушить, мы вернулись к работе. Раненых стало ещё больше: ожоги, осколочные ранения, переломы. Среди них был молодой офицер, которого принесли на носилках. Его лицо было бледным, как полотно, а мундир пропитался кровью. Я склонилась над ним, разрывая ткань, чтобы осмотреть раны. Пуля пробила грудь, чуть ниже ключицы, и, судя по хрипу, задела лёгкое. Кровь пузырилась на губах, и он едва дышал. Ещё одна рана, рваная, была на бедре — осколок шрапнели разорвал мышцы, но, к счастью, не задел артерию.
— Держитесь, — сказала я, прижимая чистую тряпку к его груди, чтобы остановить кровотечение. — Слышите? Вы будете жить.
Он не отвечал, только смотрел на меня мутными глазами.
Я работала быстро, как научилась за эти месяцы: промыла рану водой с йодоформом, наложила тугую повязку на грудь, чтобы замедлить кровотечение, и зашила рану на бедре, молясь, чтобы нитки не порвались.