Этим представителям культурного общества аудитория (т. е. не говорящие члены) и сочувствовала; не аплодисментами, — Боже сохрани, их не водилось, — однако выражено было сочувствие очень ясно; в отчетах это лишь мало передающие отметки: «голос», «голоса», «все говорят», «шум».
Так как учредители Собраний, или вообще ядро их, или (для удобства говоря), «мы», — почти все были писатели, то следует сказать два слова о «литературной» среде этого периода. Ее, в точном смысле, не было. Уже к концу века исчезли, вместе с большими писателями старой формации, и старые литературные кружки. Новое же литературное поколение, декадентство, быстро вылившееся в символизм (всяких оттенков), — своей обособленной, чисто литературной среды не имело. Мы не переставали заниматься литературой, занимаясь Собраниями. Но и вся новая литература в Петербурге имела тогда к Собраниям касательство, более близкое — или менее. «Северного Вестника» уже не было: он погиб на заре символизма. Но был другой журнал, нового типа — культурно эстетический «Мир Искусства», — отнюдь не отделенный ни от символизма и символистов, ни, далее, от розанов-ских «воскресений», — ни от Собраний. Тесный кружок — ядро журнала — посещал Собрания в полном своем составе. Некоторые лица бывали и на частных наших совещаниях.
Молодежь, едва вступавшая тогда в литературу, сразу попадала в общий круг эстето-символизма, внутри которого находились и Собрания. А если, бывало, писатель или поэт из пожилых, но неустроенных, соблазнялся «новыми веяниями», он, усиленно переделывая себя под символиста, — к Собраниям прямо прилипал. Издавна «устроенные» оставались, конечно, на старых местах. Но и они порою заглядывали в Собрания: из любопытства.
Словом, писательскую петербургскую среду того времени, поскольку она была, нельзя назвать средой чисто литературной. Не та атмосфера.
Мережковский тогда печатал в «Мире Искусства» свою работу о Гоголе. Отрывок из нее, «Гоголь и о. Матфей», послужил докладом [113]на предпоследнем вечере Собраний. Прения заняли и второй вечер, которым заседания этой зимы оканчивались.
Все тот же тернавцевский вопрос — о безземности церковно-исторического христианства. Включает ли в себя христианство, как оно понимается церковью, культуру? Свободу? Общественность? Или, напротив, отметает оно все эти человеческие ценности вместе со всей плотью мира?
Прения были опять так живы, что постоянно превращались в диалог или беседу, — без всякого, впрочем, беспорядка. Несколько лиц, забыв о длинных речах, обменивались короткими репликами. На реплики мастер был Розанов. Он и вообще речей произносить не умел. Выступал или с «запиской», которую сам даже не прочитывал, или с краткими, в несколько слов, острыми ответами.
Ничего, конечно, не решилось и на последнем заседании. Но решений никто и не ожидал. «Важно, что вопросность вопросов у нас здесь обострилась…» — сказал кто-то в конце. Так или иначе, но у нас от этой зимы осталось впечатление, что Собрания — нужны. Кажется, и на противоположной стороне, — церковной, — многие думали то же самое.
Но медовые месяцы Собраний кончились. Зима 1902–1903 гг. (до весеннего запрещения) — уже другая эпоха. Поле борьбы расширилось. У нас явился «Новый Путь», который, с одной стороны, дал возможность пробовать свои силы молодым нашим друзьям-церковникам, высказываться по вопросам Собраний (о, в глубочайшей тайне!). С другой — он открыл двери молодым, едва начинающим писателям и поэтам. Их было много, очень много. Всех почти, о ком осталась память, зовут теперь, все-таки, «символистами» (как ни разнообразна их дальнейшая судьба). В «Новом Пути» начинали А. Блок — и Флоренский [114], Андрей Белый — и Леонид Семенов [115], поэт Пяст, Лундберг, Сергеев-Ценский и другие. Писали там, под строжайшими псевдонимами, и молодые доценты — Карташев, братья Успенские… те, что год назад еще ничего не знали о Достоевском и, ей-Богу, мало отличали стихи от прозы.
Но и в церковном мире приготовились усилить оборону: к сентябрю 1902 г. был вызван из Казани ректор тамошней Академии, арх. Михаил. Это была не очень счастливая мысль. Как яро начал он в Собраниях борьбу против интеллигенции, я расскажу в очерке следующей зимы. Но, может быть, еще не все забыли, что результатом явилось его страстное обличение Православия, в списках ходившее по рукам под заглавием: «Я обвиняю…».
Он перешел в старообрядчество; долго скрывался в Финляндии. Потом был убит в Москве.
Но все это вдолге…
Закончу очерк первой зимы выдержкой из записанного мною тогда же, в 1902 г. (листки случайно сохранившиеся). В них дается как бы резюме опыта первой зимы. Несмотря на некоторую наивность и поспешность выводов, фактически записки эти верны и не лишены историзма.
«…Мы узнали много новых людей. Узнавали все больше, из кого состоит православная (учащая) Церковь, которая, казалось нам, нуждается в движении, в расширении, в раскрытии того, что отвечало бы современной душе.