А мужик повеселел, покушал даже, но к ночи все-таки помер.
А перед смертью рвало его сильно, и в животе резало.
Ну, помер – рой землю, покупай гроб, – так нет. Пожалела баба денег – пошла в союз жаловаться: дескать, нельзя ли с Егорыча деньги вернуть.
Денег с Егорыча не вернули – не таковский, но дело всплыло.
Разрезали мужика. И бумажку нашли. Развернули, прочитали, ахнули: дескать, подпись не та, дескать, подпись Андронова – и дело в суд. И суду доложили: подпись не та, бумажка обойная и размером для желудка велика – разбирайтесь!
А Егорыч заявил на следствии: «Я, братцы, ни при чем, не я писал, не я глотал и не я бумажку доставал. А что дворник Андрон подпись свою поставил, а не больного – недосмотрел я. Судите меня за недосмотр».
А Андрон доложил: «Я, – говорит, – два часа писал и запарился. И, запарившись, свою фамилию написал. Я, – говорит, – и есть убийца. Прошу снисхождения».
Теперь Егорыча с Андроном судить будут. Неужели же засудят?
Германская война и разные там окопчики – все это теперь, граждане, на нас сказывается. Все мы через это нездоровые и больные.
У кого нервы расшатаны, у кого брюхо как-нибудь сводит, у кого сердце не так аритмично бьется, как это хотелось бы. Все это результаты.
На свое здоровье, конечно, пожаловаться я не могу. Здоров. И жру ничего. И сон невредный. Однако каждую минуту остерегаюсь, что эти окопчики и на мне скажутся.
Тоже вот не очень давно встал я с постели. И надеваю, как сейчас помню, сапог. А супруга мне говорит:
– Что-то, – говорит, – ты, Ваня, сегодня с лица будто такой серый. Нездоровый, – говорит, – такой у тебя цвет бордо.
Поглядел я в зеркало. Действительно – цвет лица отчаянный бордо, и морда кирпича просит.
Вот-те, думаю, клюква! Сказываются окопчики. Может, у меня сердце или там еще какой-нибудь орган не так хорошо бьется. Оттого, может, я и серею.
Пощупал пульс – тихо, но работает. Однако какие-то боли изнутри пошли. И ноет что-то.
Грустный такой я оделся и, не покушав чаю, вышел на работу.
Вышел на работу. Думаю – ежели какой черт скажет мне насчет моего вида или цвета лица – схожу обязательно к доктору. Мало ли – живет, живет человек и вдруг хлоп – помирает. Сколько угодно.
Без пяти одиннадцать, как сейчас помню, подходит до меня старший мастер Житков и говорит:
– Иван Федорович, голубчик, да что с тобой? Вид, – говорит, – у тебя сегодня чересчур отчаянный. Нездоровый, – говорит, – у тебя, землистый вид.
Эти слова будто мне по сердцу полоснули.
Пошатнулось, думаю, мать честная, здоровье. Допрыгался, думаю.
И снова стало ныть у меня внутри, мутить. Еле, знаете, до дому дополз. Хотел даже «Скорую помощь» вызвать.
Дополз до дому. Свалился на постель. Лежу. Жена ревет, горюет. Соседи приходят, охают.
– Ну, – говорят, – и видик у тебя, Иван Федорович. Ничего не скажешь. Не личность, а форменное бордо.
Эти слова еще больше меня растравляют. Лежу плошкой и спать не могу.
Утром встаю разбитый, как сукин сын. И велю поскорей врача пригласить.
Приходит коммунальный врач и говорит: симуляция.
Чуть я за эти самые слова врача не побил.
– Я, – говорю, – покажу, какая симуляция. Я, – говорю, – сейчас, может быть, разорюсь на трояк и к самому профессору сяду и поеду.
Стал я собираться к профессору. Надел чистое белье. Стал бриться. Провел бритвой по щеке, мыло стер – гляжу – щека белая, здоровая, и румянец на ней играет.
Стал поскорей физию тряпочкой тереть – гляжу, начисто сходит серый цвет бордо.
Жена приходит, говорит:
– Да ты небось, Ваня, неделю рожу не полоскал?
Я говорю:
– Неделю – этого быть не может, – тоже хватила, дура какая. Но, – говорю, – дня четыре – это, пожалуй, действительно верно.
А главное, на кухне у нас холодно и неуютно. Прямо мыться вот как неохота. А когда стали охать да ахать – тут уж и совсем, знаете ли, не до мытья. Только бы до кровати доползти.
Сию минуту помылся я, побрился, галстук прицепил и пошел свеженький, как огурчик, к своему приятелю.
И боли сразу будто ослабли. И сердце ничего себе бьется. И здоровье стало прямо выдающееся.
Театр я не хаю. Но кино все-таки лучше. Оно выгодней театра. Раздеваться, например, не надо – гривенники от этого все время экономишь. Бриться опять же не обязательно – в потемках личности не видать.
В кино только в самую залу входить худо. Трудновато входить. Свободно могут затискать до смерти.
А так все остальное очень благородно. Легко смотрится.
В именины моей супруги поперли мы с ней кинодраму глядеть. Купили билеты. Начали ждать.
А народу многонько скопившись. И все у дверей мнутся.
Вдруг открывается дверь, и барышня говорит: «Валяйте».
В первую минуту началась небольшая давка. Потому каждому охота поинтересней место занять.
Ринулся народ к дверям. А в дверях образовавшись пробка.
Задние поднажимают, а передние никуда не могут.
А меня вдруг стиснуло, как севрюгу, и понесло вправо.
«Батюшки, – думаю, – дверь бы не расшибить».
– Граждане, – кричу, – легче, за-ради бога. Дверь, – говорю, – человеком расколоть можно.