С годами во всю показуху нашей жизни он проник и сам в ней участвовал. Вызывал председателя колхоза и говорил: "Одноё доярку ты к сельхозвыставке на золотую медаль подготовь - так, чтобы дневной удой литров на шестьдесят!" И во всём колхозе сообща готовили такую доярку, сыпали её коровам в ясли белковые корма и даже сахар. И вся деревня и весь колхоз знали, чего стоит та сельхозвыставка. Но сверху чудят, себя дурят - значит, так хотят.

Когда к Наро-Фоминскому подходил фронт, поручили Прохорову эвакуировать скот сельсовета. Но была эта мера, если разобраться, не против немцев, а против мужиков: это они оставались на голой земле без скота и без тракторов. Крестьяне скота отдавать не хотели, дрались (ждали, что колхозы может распадутся, и скот тогда им достанется) - едва Прохорова не убили.

Закатился фронт за их деревню - и замер на всю зиму. Артиллерист еще с 1914-го, Прохоров без скота, с горя примкнул к советской батарее и подносил снаряды, пока его не прогнали. С весны 42-го воротилась советская власть в их район, и стал Прохоров опять председателем сельсовета. Теперь вернулась ему полная сила рассчитаться со своими недругами и стать собакой пуще прежнего. И был бы благополучен по сей день. Но странно - он не стал. Сердце дрогнуло в нём.

Местность их была разорена, и председателю давали хлебные талоны: чуть подкармливать из пекарни погорелых и самых голодных. Прохоров же стал жалеть народ, перерасходовал талоны против инструкции и получил закон "семь восьмых", 10 лет. Макдональда ему простили за малограмотность, человеческого сожаления не простили.

В комнате Прохоров любил так же молча часами лежать, как и Орачевский, с сапогами на перильцах кровати, смотря в облупленный потолок. Высказывался он только когда генералов не было. Мне удивительно нравились некоторые его рассуждения и выражения:

- Какую линию трудней провести - прямую или кривую? Для прямой приборы нужны, а кривую и пьяный ногой прочертит. Так и линия жизни.

- Деньги - они двухэтажные теперь. (Как это метко! Прохоров к тому сказал, что у колхоза продукты забирают по одной цене, а продают людям совсем по другой. Но он видел и шире, "двухэтажность" денег во многом раскрывается, она идёт черезо всю жизнь, государство платит нам деньги по первому этажу, а расплачиваться мы везде должны по второму, для того и самим надо откуда-то по второму получать, иначе прогоришь быстро.)

- Человек не дьявол, а житья не даст, - еще была его пословица.

И многое в таком духе, я очень жалею, что не сохранил. Я назвал эту комнату - комнатой уродов, но ни Прохорова, ни Орачевского отнести к уродам не могу. Однако, из шести большинство уродов было, потому что сам-то я был кто ж, как не урод? В моей голове, хотя уже расклоченные и разорванные, а всё еще плавали обрывки путанных верований, лживых надежд, мнимых убеждений. И разменивая уже второй год срока, я всё еще не понимал перста судьбы, на что' он показывал мне, швырнутому на Архипелаг. Я всё еще поддавался первой поверхностной развращающей мысли, внушенной спецнарядчиком на Пресне: "только не попасть на общие! выжить!" Внутреннее развитие к общим работам не давалось мне легко.

Как-то ночью к вахте лагеря подошла легковая машина, вошел надзиратель в нашу комнату и тряхнул генерала Беляева за плечо, велел собираться "с вещами". Ошалевшего от торопливой побудки генерала увели. Из Бутырок он еще сумел переслать нам записку: "Не падайте духом! (То есть, очевидно, от его отъезда.) Если буду жив - напишу." (Он не написал, но мы стороной узнали. Видимо, в московском лагере сочли его опасным. Попал он в Потьму. Там уже не было термосов с домашним супом, и, думается, пайку он уже не обрезал с шести сторон. А еще через полгода дошли слухи, что он очень опустился в Потьме, разносил баланду, чтобы похлебать. Не знаю, верно ли; как в лагере говорится, за что купил, за то и продаю.)

Так вот не теряя времени, я на другое же утро устроился помощником нормировщика вместо генерала, так и не научась малярному делу. Но и нормированию я не учился, а только умножал и делил в своё удовольствие. Во время новой работы у меня бывал и повод пойти бродить по строительству и время посидеть на перекрытии восьмого этажа нашего здания, то есть как бы на крыше. Оттуда обширно открывалась арестантскому взору - Москва.

С одной стороны были Воробьевы горы, еще чистые. Только-только намечался, еще не было его, будущий Ленинский проспект. В нетронутой первозданности видна была Канатчикова дача. По другую сторону - купола Новодевичьего, туша Академии Фрунзе, а далеко впереди за кипящими улицами, в сиреневой дымке - Кремль, где осталось только подписать уже готовую амнистию для нас.

Обречённым, искусительно показывался нам этот мир, в богатстве и славе его почти попираемый нашими ногами, а - навсегда недоступный.

Но как по-новичковски ни рвался я "на волю", - город этот не вызывал у меня зависти и желания спорхнуть на его улицы. Всё зло, державшее нас, было сплетено здесь. Кичливый город, никогда еще так, как после этой войны, не оправдывал он пословицы:

Перейти на страницу:

Похожие книги