Повторяю, ещё многие могут рассказать подобные случаи — а всё–таки на десятки миллионов сидевших их будет немного. Даже среди этих примеров видно, что большой перевес самоубийств падает на иностранцев, на западников: для них переход на Архипелаг— это удар оглушительнее, чем для нас; вот они и кончают. И ещё — на благонамеренных (но не на твердо–челюстных). Можно понять, ведь у них в голове всё должно смешаться и гудеть, не переставая. Как устоишь? (Зоя Залесская, польская дворянка, всю жизнь отдавшая «делу коммунизма» путём службы в советской разведке, на следствии трижды кончала с собой: вешалась— вынули, резала вены — помешали, скакнула на подоконник 7–го этажа— дремавший следователь успел схватить её за платье. Трижды спасли, чтобы расстрелять.)
А вообще: как верно истолковать самоубийство? Вот Анс Бернштейн настаивает, что самоубийцы— совсем не трусы, что для этого нужна большая сила воли. Он сам свил верёвку из бинтов и душился, поджав ноги. Но в глазах появлялись зелёные круги, в ушах звенело — и он всякий раз непроизвольно опускал ноги до земли. Во время последней пробы оборвалась верёвка— и он испытал радость, что остался жив.
Я не спорю, для самоубийства может быть и в самом крайнем отчаянии ещё нужно приложить волю. Долгое время я не взялся бы совсем об этом судить. Всю жизнь я уверен был, что ни в каких обстоятельствах даже не задумаюсь о самоубийстве. Но не так давно протащило меня через мрачные месяцы, когда мне казалось, что погибло всё дело моей жизни, особенно если я останусь жить. И я ясно помню это отталкивание от жизни, приливы этого ощущения, что умереть — легче, чем жить. По–моему, в таком состоянии больше воли требует остаться жить, чем умереть. Но, вероятно, у разных людей и при разной крайности это по–разному. Поэтому и существуют издавна два мнения.
Очень эффектно вообразить, что вдруг бы все невинно оскорблённые миллионы стали бы повально кончать самоубийством, досаждая правительству двояко: и доказательством своей правоты, и лишением даровой рабочей силы. И вдруг бы правительство размягчилось? И стало бы жалеть своих подданных?.. Едва ли. Сталина бы это не остановило, он занял бы с воли ещё миллионов двадцать.
Но не было этого! Люди умирали сотнями тысяч и миллионами, доведенные уж кажется до крайней крайности, — а самоубийств почему–то не было. Обречённые на уродливое существование, на голодное истощение, на чрезмерный труд— не кончали с собой!
И, раздумавшись, я нашёл такое доказательство более сильным. Самоубийца— всегда банкрот, это всегда— человек в тупике, человек, проигравший жизнь и не имеющий воли для продолжения её. Если же эти миллионы беспомощных жалких тварей всё же не кончали с собой — значит, жило в них какое–то непобедимое чувство. Какая–то сильная мысль.
Это было чувство всеобщей правоты. Это было ощущение народного испытания — подобного татарскому игу.
Но если не в чем раскаиваться — о чём, о чём всё время думает арестант? «Сума да тюрьма— дадут ума». Дадут. Только — куда его направят?
Так было у многих, не у одного меня. Наше первое тюремное небо — были чёрные клубящиеся тучи и чёрные столбы извержений, это было небо Помпеи, небо Судного дня, потому что арестован был не кто–нибудь, а Я — средоточие этого мира.
Наше последнее тюремное небо было бездонно–высокое, бездонно–ясное, даже к белому от голубого.
Начинаем мы все (кроме верующих) с одного: хватаемся рвать волосы с головы— да она острижена наголо!.. Как мы могли?! Как не видели наших доносчиков? Как не видели наших врагов? (И ненависть к ним! и как им отомстить?) И какая неосторожность! слепость! сколько ошибок! Как исправить? Скорей исправлять! Надо написать… надо сказать… надо передать…
Но— ничего не надо. И ничто не спасёт. В положенный срок мы подписываем 206–ю статью, в положенный— выслушиваем очный приговор трибунала или заочный— ОСО.
Начинается полоса пересылок. Вперемежку с мыслями о будущем лагере мы любим теперь вспоминать наше прошлое: как хорошо мы жили! (Даже если плохо.) Но сколько неиспользованных возможностей! Сколько неизмятых цветов!.. Когда теперь это наверстать?.. Если я доживу только — о, как по–новому, как умно я буду жить! День будущего освобождения? — он лучится как восходящее солнце!
И вывод: дожить до него! дожить! любой ценой!
Это просто словесный оборот, это привычка такая: «любой ценой».
А слова наливаются своим полным смыслом, и страшный получается зарок: выжить любой ценойі
И тот, кто даст этот зарок, кто не моргнёт перед его багровой вспышкой, — для того своё несчастье заслонило и всё общее, и весь мир.
Это — великий развилок лагерной жизни. Отсюда—вправо и влево пойдут дороги, одна будет набирать высоту, другая низеть. Пойдёшь направо — жизнь потеряешь, пойдёшь налево — потеряешь совесть.