— Не нужно, — дышал он мне в щеку, в шею. — Я так и хотел… что-нибудь… Не нужно… Для него это страшнее, чем синяки…
Я вырывался.
— От этого он никуда не убежит, — дышал Лешка; дыхание было горячее. — Он вернется. Не нужно. Сам вернется. Он теперь у нас как лиса в капкане…
Но я знал: когда лиса попадает в капкан, она перегрызет себе ногу — на трех ногах, но уйдет. Я вырывался — задел Лешку локтем.
— Да не станешь же ты бить его, как он тебя! — выпалил Лешка многозначительно и оттолкнул меня в глубину комнаты; принялся растирать за ухом ушибленное локтем место, загораживая выход из комнаты. — Он и так, наверное… со сломанной шеей. А с синяками такой попрется и к Романову, и в больницу к Батурину. Синяки такому на руку…
Умненький, благоразумненький Буратино! Когда Лешка становится таким — расчетливым и примерным, я знаю: значит, у него на горизонте появилось нечто более важное, — он не станет упрямствовать из-за мелочей. И гнаться за Дудником было уже, наверное, поздно: такой не только на трех ногах, а и с поломанной шеей уйдет от расплаты.
— Если б не ты! — освирепев, крикнул я.
Лешка вложил ключ в замочную скважину и отошел от двери. Я не сдвинулся с места… было поздно.
Мы вновь остались вдвоем. Но теперь… на спинке Лешкиной кровати висел измятый макинтош Дудника, на поворотном диске радиолы лежала, застыв под адаптером, пластинка без фабричной марки… Мы встретились с Лешкой взглядами, отвернулись. Сделалось тихо.
В форточку влетали снежинки, — падали… таяли. Было тише, нежели до появления Дудника.
IV. Нет, я не забыл, дядя Жора
Не знаю, может быть, я и теперь глуп, как сто пробок, — не знаю. Но, милый мой друг…
Я имел возможность убедиться не раз: это уже потом нам кажется все просто, понятно, а когда живешь и нужно принять какое-либо решение — важное для тебя! — можно сделать лишь вид, что колебания тебе непонятны — ты человек решительных действий, — но как уйти от себя, себя обмануть?.. У меня же не было времени и для колебаний. Была ярость.
Батурин был прав, дядя Жора. Он врал, когда говорил, что я всего лишь проходчик в шахтостроении, кем и был в «Метрострое». Нет. Я работал и бригадиром проходчиков, могу быть горным мастером, смог бы работать и начальником участка на строительстве, но… не более. За три недели я убедился: с такими парнями, как Гаевой и Афанасьев, Остин и Гавриков, я смогу построить и новую шахту по чертежам, но такого темпа строительства, такого напряжения, какие задал Батурин в засбросовой части, я не смогу даже выдержать долго, — мне, попросту говоря, приходится многое открывать для себя на ходу, многому учиться по ходу событий. Я не главный для грумантской стройки. Батурин прав, кость ему в горло! И теперь…
В начале ноября приехали главный инженер рудника и начальник первого добычного. Батурин, разумеется, выписался из больницы тотчас же. С новым главным, оказалось, он работал на материке; новый — хороший шахтостроитель, — Батурин послал ему вызов еще в то время, когда уезжал на Большую землю Корнилов.
Дельно. Нечего и сказать. Но… Я разное встречал после войны, дядя Жора, много видел — дел и людей. Но Батурин… его дела…
Он выложил передо мной свои «козыри», сидел, улыбался… «Во-ди-тель!» Я готов был сожрать его не только вместе с «козырными», а и с костями!
Оказывается, все те дни, когда я таскал на своем горбу и начальника рудника, и главного, и заместителя по кадрам, и начальника добычного к концу, он лежал в больнице и «не терял времени даром», как однажды выразился Шестаков, — упражнялся в
Вот как, дядя Жора.
Батурин улыбался… Он, однако, Батурин, и новенький главный — на эксплуатации, как Романов в засбросовой части, тем более в обстановке, какая сложилась в угольных лавах старой шахты теперь, усложняющейся с каждым днем, — могут работать навальщиками, бригадирами, смогут потянуть и участок, но… не более. Эксплуатацию, стало быть, способен вытащить на Груманте только Романов…
Вот так, дядя Жора.
«И ежели ты, Александр Васильевич, не оставил в Мурманске на хранение вместе с партийным билетом и партийную совесть, то тебе, стало быть, излишне и растолковывать, что к чему… Речь идет о государственно важном деле, а не о личных делах, симпатиях и антипатиях…»