Я хотел разобраться, понять: что нужно делать, как? Не только на Груманте, а вообще, чтоб чувствовать себя человеком, себя
За вечер и ночь, утро я многое передумал, о многом, а пришел к тому же гениальному выводу, что и «великий польский философ», как ты называл поляка с голым черепом и пышными волосами возле ушей: сколько ни думай, а думой лишь не сделаешь не то чтобы Польшу — одного поляка счастливым. Человека кормят деяния. Деяниями жив человек. И дела человека не только памятник человеку, а и жизнь… лучшая часть его жизни… единственной… Я понял, дядя Жора. Нельзя жить лишь думая, если хочешь жить по-человечески. Думать нужно, чтоб видеть, как жить; для того, чтоб знать, нужно действовать. А я хочу знать! Мне не хочется, чтоб на моих костях топтался каждый, кому взбредет в голову. Я должен знать, во что можно верить, чего остерегаться пуще всего, — мне жить еще не год и не десять… И детей нужно ставить на ноги так, чтоб они жили по-человечески. Я принял предложение Батурина, дядя Жора. Работать-то в конце концов я буду в шахте, с шахтерами, жить буду рядом с Батуриным, — я хочу знать, чего бы мне это ни стоило: чего следует остерегаться пуще всего в нашем мире, чтоб чувствовать человеком себя уважающим.
V. Из дневника Афанасьева
Сумеем ли мы разобраться с Лешкой — не знаю. Но знаю теперь определенно: когда между друзьями появляется девчонка, отношения друзей меняются.
VI. Я не могу быть несчастливой
В комнате было темно, как в шахте, тихо, словно в покинутой выработке, — темнота, тишина жили тревожно какими-то звуками, вдруг замершими…
— Санька? — позвала Новинская; услышала тревогу и в голосе.
Романов не отвечал… и не слышно было дыхания… Новинская встала и, нащупав ногой один лишь шлепанец, не стала искать второй в темноте, — устремилась к выключателю. Половицы были холодные… зажгла свет: лампочка под абажуром словно бы взорвалась — глазам сделалось больно от света, осколки темноты прятались по углам, под кроватями… Кровать Романова была застлана, насколько можно застелить ее в темноте… не было и кожаной куртки Романова, висевшей обычно на вешалке у двери… Никого не было в комнате, дверь была заперта… Который час?..
Тревога жила.
Второй шлепанец лежал на коврике у кровати, был отодвинут несколько под кровать. Сколько раз она уже ругала себя за то, что забывает поставить шлепанцы с вечера так, чтоб можно было сразу попасть в них ногами и в темноте!.. Достала шлепанец ногой, не наклоняясь, накинула на плечи теплый халат… Когда наступает полярка, пробуждение превращается в испытание: день уже или все еще ночь — невозможно определить тотчас.
Тревога не уходила.
И будильника не было. Обычно он стоял на приемнике, у изголовья кровати Романова, — чтоб можно было дотянуться до него, погасить звонок, проснувшись, сразу же. Завязывая поясок халата, зябко кутаясь, Новинская подошла к окну на поселок, выглянула… Между столовой и административно-бытовым комбинатом передвигались полярники, стояли группами. При свете уличных фонарей блестели поручни лестниц, ступеньки, очищенные от снега; снег потускнел возле лестниц, тротуаров, на крышах домов. Ветер, наверное, подул со стороны Гренландского моря — Гольфстрим дохнул оттепелью. И тотчас же услышала шум прибоя и какую-то музыку… наверное, из уличного громкоговорителя; в приглушенном шуме, проникающем сквозь стены и окна в комнату, услышала и тикающую болтовню будильника… Он лежал между подушками, в постели Романова… Было половина десятого. Конечно же утро: вечером снег был сухой, теперь тусклый… Романов ушел на завтрак в столовую, не стал будить ее — было воскресенье.
Мерная болтовня будильника восстановила привычное равновесие в жизни звуков комнаты, — тревога ушла, как тьма только что… и продолжала все-таки жить где-то, в чем-то… как темнота в углах, под кроватями.
В щели между половицами дуло — было холодно. Когда ветер со стороны Гренландского моря или буран, в комнате, подпираемой сваями, всегда как в сарае!..
Тревога напоминала…
Полярники подставляли спины фиорду, подняв воротники полушубков. Раскачивались эмалированные абажуры уличных фонарей… Романов шагнул в косяке света, падающего из последнего окна больницы на тротуарчик, вновь исчез в темноте…
И тревога исчезла бесследно: Романов, видимо, щелкнул английским замком, когда уходил, топтался в коридорах…
Он вновь появился уже на лестнице, выделяющейся в темноте отсветом уличного фонаря, побежал по ступенькам вниз — к «Дому розовых абажуров», кутаясь в воротник куртки, спрятав руки в карманы.