Руки и ноги дрожали от нервного напряжения и усталости, холодный пот заливал глаза. Если я не сбросил фуфайку, не бросил ружье, то лишь потому, что помнил о Кузькине — готов был разбиться, но не покрыть себя позором труса. Кожаные перчатки изодрались, но я не бросил и их; в них было легче цепляться за камни, нежели голыми руками.

Казалось, я до конца жизни не доберусь до вершины, никогда не увижу ровного места, где можно упасть, не думать о том, что земля течет, осыпается. Двести метров сползающей высоты дались мне труднее, чем если бы я одним махом прошел пятьдесят километров по Барабинской степи в поисках журавлиных сёжек.

На плато я не вышел, а выполз. У меня не было сил встать на ноги. Я не мог поднять рук, чтобы снять ружье, бросить в сторону: оно мешало. Я лишь немножко отполз от края расщелины, по которой поднялся, и плюхнулся, прижался щекой к холодному крошеву колючих камешков, перемешанных со снегом.

И все же я встал — подхватился мгновенно… Передо мной, рыча и принюхиваясь, стоял Цезарь; грива и шерсть на спине вздыблены, лапы подогнуты, — он мог в любую следующую секунду прыгнуть на меня. Хвост был струной, черные, серые ноздри шевелились, единственный желтый глаз светился зеленоватыми искорками. Да… у него был один глаз; левый был закрыт, из него сочился гной.

Цезарь рычал и чутко сучил лапами, медленно подвигаясь ко мне. И опять: его единственным глазом смотрели стаи далеких, доисторических волков, бегущих по холодной и голодной бесконечной тундре в поисках жертвы.

Ружье было за плечами, охотничий нож за голенищем, в руках не было сил: я не успею снять ружья, не успею выхватить нож — не сумею бороться с этим большим, сильным зверем. А его взгляд пронизывал холодом, сковывал обмякшие мышцы; колени дрожали, — сделалось обидно за свою беспомощность… Я не подымал рук, потому что Цезарь мог наброситься секундой раньше того, нежели собирался. Сзади меня была Чертова тропа: прыгнув в пропасть, я не смог бы остановиться —.катился бы, как на шарикоподшипниках, с уступа на уступ, с карниза на карниз, по крутой осыпи, к Большому камню.

Цезарь не подошел ко мне, не набросился. Свирепо рыча, он тоскливо, дико завыл и отвернулся — пошел, побежал вдоль обрыва. Бежал не торопясь, неохотно, недоверчиво оглядывался.

За каньончиком Цезарь появился не один: рядом с ним бежала черная собака в белых носочках, с белой салфеткой; часто оглядывалась, помахивая пушистым хвостом с белым острым кончиком.

Я смотрел вслед собакам, с каждым мгновением видел их все хуже и хуже…

Возможно, тогда, осенью, Цезарь спускался с гор по ущелью не к Большому камню — шел на Грумант, к людям; вел с собой и подругу…

Возможно, Цезарь бегал к норвежцам, где на каждом шагу подстерегала опасность, чтобы сманить эту черную сучонку.

Возможно, теперь голодный, больной Цезарь стоял со своей новой подругой на горе, у пропасти, смотрел на Грумант, где живут люди, которые не стреляют в него, которые могли бы приласкать и пожалеть, а тот же злой человек выполз из пропасти, вновь появился с ружьем за плечами…

Возможно, Цезарь чутьем угадал, что может победить теперь злого человека, и не тронул человека, потому что помнил его и ласковым, добрым.

Собаки скрылись за неровностями нижнего плато. Я упал — рухнул на холодную землю Шпицбергена, обнял руками голову, прижался лицом к мелким камешкам, перемешанным со снегом.

Когда Лешка узнал, что случилось на горе, рассердился и потребовал, чтобы я прекратил «эту возню» с Цезарем, с Корниловым и Чертовой тропой, грозился написать в Москву, чтоб дома знали, чем я занимаюсь на острове, вместо того чтоб «обогащаться опытом работы после институтской скамьи». Я собирался пойти к Корнилову, рассказать о встрече с Цезарем, о его новой подруге, — Лешка не пускал меня. Но я все же пошел.

Это было в те весенние дни, когда на остров уже прилетели гуси, над Грумантом летали тысячи кайр, расквартировываясь на птичьем базаре в скалах Зеленой. Корнилов хорошо знал гусиные лежки, тяги, пастбища. Но он скрывал их: охотники лишь отпугивали бы гусей от поселений. У меня вновь появилось желание помириться с Корниловым; втайне я надеялся, что он возьмет меня с собой на охоту.

Корнилов жил в комнате, где теперь живем мы с Лешкой — в итээровском доме. Было воскресенье, Корнилов был в охотничьей робе, сидел у стола. Он оглушил меня окриком, лишь я ступил на порог:

— Дверь!.. Дверь закрой, тебе говорят!

Я сделал вид, что понимаю окрик как приглашение, переступил порог. Он ничего не сказал, смотрел мимо меня — на стенку, вверх; у этой стены стоит теперь радиола.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже