Это был рассказ от первого лица об эротическом приключении, произошедшем на кровати в неряшливо убранной комнате, расположенной над убогой площадью. Слова подбирались столь аккуратно, что поэту не пришлось называть вещи своими именами, однако было очевидно, что в стихотворении отразилось воспоминание, а может быть, и желание. Совершенно ясно, что объектом приключения была особа мужского пола, хотя все и маскировалось отсутствием личных местоимений.
Конечно, Морган знал, что Кавафис принадлежит к меньшинству. Это угадывалось и по его нервозности, и по избыточной изысканности манер; ходили также разговоры о том, что поэт посещает сомнительный квартал Аттарин. Поэтому Морган не видел ничего особенного в том, что описывал Кавафис; необычным было лишь то, что он нарушил существовавшую между ними негласную договоренность. До этого момента ни тот ни другой даже не заикались, насколько много между ними общего.
Кавафис прокашлялся и сказал:
– Вот еще одно. Но я над ним пока работаю, и оно далеко от совершенства.
И он прочитал стихотворение, на сей раз от лица молодого человека, который шел по улице, ошеломленный тайным, почти противозаконным наслаждением, только что испытанным. Стихотворение было очень коротким, но оно с силой надавило на болевую точку в сознании Моргана.
Последовала тишина, прерванная звоном колокола в стоящей неподалеку церкви. Кавафис время от времени шутил, что именно там по нему будут служить панихиду, но пока собор Святого Саввы в его жизни существовал лишь как слабый серебристый перезвон, уже затихающий в вечернем воздухе.
– Я хотел спросить вас кое о чем в связи с этими стихотворениями, – сказал Морган.
– О, на сегодня хватит, – покачал головой Кавафис, откладывая листы в сторону. – Боюсь, я вас утомил.
И он ушел от темы, начав размышлять вслух о падении цен на хлопок и о том, как это повлияет на рынок.
И все! В конце вечера, когда Морган собирался уходить, у него возникло ощущение, что в воздухе висят слова, которые так и не были произнесены. Но он также понимал, что два прочитанных Кавафисом стихотворения ответили на то, что он – почти – сказал. Поэт смотрел на него с иронией и удовольствием, хотя в глазах его застыла усталость. Они пожали друг другу руки, и Морган запнулся на мгновение, перед тем как выйти в ночь.
Несколько дней, последовавших за этим вечером, Моргана терзало предположение, что, если бы Кавафис посетил притон курителей гашиша, он наверняка взял бы того молодого человека за руку. И они возлегли бы на кровать в одной из задних комнат, после чего поэт воспел бы красоту юноши в прекрасных стихах.
Его одиночество сделалось столь огромным, что заполнило всю жизнь без остатка. А вместе с этим чувством пришла и некая капризная придирчивость, так что, если бы опыт, которого он страстно желал, был бы предложен ему, Морган мог бы от него и отказаться. Временами, склоняясь над солдатами, лежащими на больничных койках, он думал: знай эти мужчины, такие правильные и достойные, в каком ужасном состоянии он находится, они бы захотели ему помочь. Но он не мог говорить, а лишь слушал.
Несмотря на то что он только выслушивал чужие рассказы, картинки, встающие перед ним, были необычайно живыми.
Ужасно. Ужасно даже думать об этом. Морган максимально приблизился к реалиям войны. И сам театр военных действий теперь был ближе, хотя все еще оставался на приличном расстоянии.
Он думал о телах, сжигаемых в Бенаресе. Многочисленные костры, жар которых ощутим даже на большом расстоянии, запах сандалового дерева и горящей плоти – воздух от этого делается спертым и нездоровым. Каким бы равнодушным ты ни хотел оставаться, твой беспокойный взор неизменно устремлялся к запеленатой фигуре в центре костра. Одна из них, как помнил Морган, у которой непроизвольно сократились мускулы, вдруг воздела руку к небесам и держала ее так, пока слуга не разбил обгоревший остов палкой.
Нельзя было так концентрироваться на мертвых; лучше обратить внимание на живых, к которым относились и эти раненые солдаты. Большинство из них должны были провести в госпиталях неделю-две, после чего их вновь отправят в ад; но, по крайней мере, хотя бы две недели на них будут смотреть как на людей, а не как на пушечное мясо, за ними будут присматривать, заботиться о них, держать между свежими простынями. Морган был рад дать волю своим братским (а может, материнским?) чувствам. И одним прекрасным днем в ответ на заботу он получил нечто божественное, причем там, где менее всего ожидал.