Он занялся самобичеванием, потом перекинулся на других, но вскоре понял, что обвинять себя или других — в сущности, одно и то же и ничего не меняет…
В дальнем углу послышалась какая-то возня, потом последовал слабый жалобный писк, и опять все смолкло. Видимо, чего-то между собой не поделили мыши. Немного погодя он отчетливо услышал другой звук: мышь с лихорадочной поспешностью что-то грызла: хрумп-хрумп-хрумп… Какое-то время Армен внимательно вслушивался в этот звук, стараясь уловить его малейшие модуляции. Звук гулко отдавался в непроглядно-темном безмолвии пустого домика, и ему показалось, что он идет у него изнутри, что эта незримая мышь сидит в нем самом, и грызет, грызет, беспрерывно, бесконечно, и все вокруг — и внутри него, и снаружи, весь мир, вся вселенная — наполнены этим звуком. И это было именно оно — то непостижимое, неведомое, что с такой неумолимой последовательностью мучило его, грызло ему душу…
— Грызи, грызи, посмотрим, до чего ты догрызешься… — шепнул Армен, обращаясь к мыши, и в ту же секунду подумал, что она, по всей вероятности, грызет рюкзак. Хотел встать, но передумал и махнул рукой: в конечном счете, мышь добросовестно выполняет свою работу: одну за другой перегрызает те нити, что пока еще связывают его с этой жизнью…
5
Воздуха не хватало. Армен почувствовал, что задыхается.
— Еще и эта духота! — вспылил он. — Все будто сговорились меня доконать…
Но вдруг, точно клубами дыма, его окутала приятная дремота. Скрестив руки на груди, Армен закрыл глаза, вспоминая, как иногда в детстве он притворялся мертвым: неподвижно вытягивался и задерживал дыхание, что приводило мать в ужас. Потом, когда он, не выдержав, открывал глаза и заливался смехом, ему было приятно наблюдать, как страх матери уступал место вздоху облегчения. В ту же минуту из глубины прожитых годов он услышал тонкий печальный крик и с нежной грустью вспомнил, как пас у себя в горах телят и овец и как иногда обнимал единственного принадлежавшего их семье козленка и кусал его за ухо. Тот отбивался, пытаясь вырваться, и так жалобно блеял, что Армену становилось совестно, и он тут же отпускал козленка, поцеловав его мокрую мордочку…
Повернувшись спиной к стене, он положил голову на вытянутую руку и снова закрыл глаза, но сон не приходил. В щели дощатого пола дул пронизывающий ветер, усугублявший неудобство и жесткость ложа. «Теперь еще этот ветер…» — недовольно проворчал Армен и, вздохнув, повернулся на другой бок, но уснуть все равно не удавалось. Он стал беспокойно ворочаться, однако ни одна поза не казалась ему удобной: то локоть ныл, то колено, то бок. Он болезненно ощущал свое тело, каждую его часть — с головы до пят. Раздраженно поджав губы, перевернулся на спину — и неожиданно успокоился. Снова скрестил на груди руки и замер. И в тот же миг волна горечи, похожей на давнюю детскую обиду, захлестнула его душу, и он почувствовал, что жизнь обманула его, не сдержала своего слова: ведь в самом начале, давным-давно, она посулила, что все будет хорошо, все будет светло, чисто, прекрасно, а вместо этого подсунула ему ничтожный, мелочный, тусклый мирок, бросила в бессмысленный круговорот, а в качестве награды дала нескончаемую череду нелепых страстей, хлопот, переживаний… «Но ведь ты обещала, — с ребяческой обидой прошептал он, глотая слезы. — А что ты со мной сделала! — Боль невозвратимой потери сжала ему сердце, и мир, превратившись в тяжелую бесформенную тень, склонился над ним и разглядывал его лицо зияющими провалами глазниц. — Я… умру… я не выдержу…»