Приговорен не только он; приговорены и его близкие. Если он виновен, то некоторые придут к выводу, что его родители лгали под присягой. И когда священник будет проповедовать о различии между хорошим и дурным, не будут ли его прихожане видеть в нем лицемера или простака? Когда его мать будет посещать обездоленных, не скажут ли они ей, чтобы она приберегла свое сочувствие для своего преступника-сына в его далекой тюрьме? Вот что он еще натворил: приговорил собственных родителей. Неужели нет конца этой мучительной игре воображения, этому безжалостному моральному засасывающему водовороту? Он ожидал, что его засосет еще глубже, утащит беспощадное течение, утопит… Но тут он снова подумал о Мод. Он сидел на жестком табурете за решеткой, а в сумраке констебль Доббс фальшиво насвистывал для собственного развлечения, и он подумал о Мод. Она — источник его надежды, она удержит его от падения в пропасть. Он верил в Мод, он знал, что она не дрогнет, потому что видел взгляд, которым она смотрела на него в суде. Этот взгляд не нуждался в истолковании, его не могли покоробить ни время, ни злоба, это был взгляд любви, и доверия, и неколебимой уверенности.
Когда толпы вокруг суда рассеялись, Джорджа отвезли назад в стаффордскую тюрьму. Там он столкнулся с еще одной переделкой его мира. Находясь в тюрьме с момента ареста, Джордж, естественно, привык считать себя заключенным. Но ведь его поместили в лучшую больничную камеру, он получал каждое утро газету, еду из дома и имел разрешение писать деловые письма. Не задумываясь, он воспринимал обстоятельства, в которых находился, временными, сопутствующими, кратким пребыванием в чистилище.
А теперь он стал действительно заключенным, и в доказательство у него забрали его одежду. В самом этом факте крылась странная ирония, поскольку неделю за неделей он страдал и мучился из-за своего неуместного летнего костюма и бессмысленной соломенной шляпы. Не выглядел ли он в суде легкомысленным из-за костюма, и это ему повредило? Он не знал. Но в любом случае костюм и шляпу у него забрали и заменили тяжелой весомостью и шершавостью тюремного наряда. Куртка оказалась широка, брюки пузырились на коленях и лодыжках, но ему было все равно. Кроме того, ему выдали жилет, фуражку и пару «пинков жене пониже спины».
— Вам поначалу придется туговато, — сказал надзиратель, складывая летний костюм. — Но почти все свыкаются. Даже люди вроде вас, не примите за обиду.
Джордж кивнул. Он с благодарностью заметил, что тюремщик говорит с ним в том же тоне и с той же вежливостью, как и в предыдущие восемь недель. Это явилось сюрпризом. Он почему-то ожидал, что по возвращении в тюрьму будет оплевываться и подвергаться поношениям — невинный человек, теперь публично объявленный виновным. Но, возможно, эта жуткая перемена существовала только в его воображении. Обращение тюремщиков оставалось прежним по самой простой и гнетущей причине: они с самого начала считали его виновным, и вердикт присяжных только подтвердил их уверенность.
На следующее утро ему как одолжение принесли газету, чтобы он в последний раз мог увидеть свою жизнь, превращенную в газетные шапки, свою историю, более не двойственную, но сведенную воедино юридическим фактом, свою репутацию, творимую теперь не им самим, а определяемую другими.
Тупо, но машинально Джордж просмотрел остальную страницу. История мисс Хикман, дамы-хирурга, тоже, казалось, достигла конца, сведясь к молчанию и тайне. Джордж заметил, что Буффало Билл после лондонского сезона и провинциальных гастролей, длившихся 194 дня, завершил свое турне в Бертоне-на-Тренте и вернулся в Соединенные Штаты. И столь же важным для «Газетт», как приговор «Уайрлийскому Убийце Скота», было следующее сообщение:
Его продержали в Стаффорде еще двенадцать дней, в течение которых ему разрешались ежедневные свидания с родителями. Для него было бы менее мучительно, если бы его немедленно водворили в фургон и отвезли в самый дальний край страны. На протяжении этого долгого прощания и отец, и мать вели себя так, будто положение Джорджа объясняется какой-то бюрократической ошибкой, которую вскоре исправит обращение к надлежащему официальному лицу. Священник получил много писем в поддержку и уже с энтузиазмом говорил об общественной кампании, которую развернет. Джорджу эта ревностность показалась сродни истерии, порожденной ощущением вины. Джордж не воспринимал свое положение как временное, и планы отца не принесли ему никакого утешения. Они больше всего походили на излияние религиозной веры. И только.