Уже вернувшись в Москву, главный диверсант СССР показывает тетрадь начальнику инженерных войск генералу Михаилу Петровичу Воробьёву. Логично: нужна была консультация, стоит ли передавать её дальше по команде, или же записанное в ней – ничтожные каракули, не стоящие внимания первых лиц.
М.П. Воробьёв понял, естественно, не всё, но главный вывод сделал: внимания первых лиц записанное стоит. После этого И.Г. Старинов передал тетрадку по команде. Она закономерно попала к его начальнику Л.П. Берии, а от него – на экспертизу в 4‐й спецотдел НКВД, который курировал и частично вёл научно-исследовательские работы.
После этого записи немца вместе с экспертными заключениями (типа «да, это возможно») передаются в аппарат уполномоченного ГКО по науке. Кафтанов же в свою очередь направил уже собственные запросы по меньшей мере двум уважаемым учёным, назначив их, по сути, на роль официальных экспертов.
И что же они ответили?
А.И. Лейпунский, директор харьковского УФТИ и очень авторитетный в те годы специалист по атомному ядру (про которого сам Юлий Харитон выразился так: «Мы разводили цветы, а Александр Ильич сажал деревья»), высказал убеждение: «В течение ближайших 15–20 лет проблема использования атомной энергии вряд ли будет решена и в разгар войны тратить на это средства нецелесообразно» [259].
Основание для такого утверждения? Учёный, изучив материалы из тетради немецкого офицера, увидел, что «в ней нет ничего такого, чего бы не знали советские физики».
И он точно знал, о чём говорил: именно у него в Харькове вместе с русскими коллегами занимались ядерными исследованиями учёные как раз из Германии.
Второй эксперт, не менее (а то и более) авторитетный для ГКО академик Хлопин, писал о невозможности быстрого создания в СССР (и в мире) ядерного оружия более осторожно, но столь же определённо, как и Лейпунский. Вот что он отвечал заместителю начальника 2‐го управления ГРУ:
«Что касается Институтов АН СССР, то проводившиеся в них работы по этому вопросу временно свернуты, как по условиям эвакуации этих Институтов из Ленинграда, где остались основные установки (циклотрон РИАНа), так и потому что, по нашему мнению, возможность использования внутриатомной энергии для военных целей в ближайшее время (в течение настоящей войны) весьма мало вероятна» [141, с. 268].
Таким образом, уже в апреле – мае 1942 года для С.В. Кафтанова не были секретом ни потенциал ядерного оружия, ни сама принципиальная возможность изготовления атомной бомбы. Но что оставалось решать товарищу Кафтанову, когда самые матёрые академические зубры (а ведь и входивший в его научно-технический совет П.Л. Капица выражал откровенный скептицизм), придерживались мнения, что не время заниматься Бомбою, да и успех в этом деле маловероятен?
Иными словами, Георгий Флёров бился в открытую дверь.
И в этом отношении заслуга Георгия Флёрова велика.
Парадокс тут кажущийся. Всё выглядит так, что какое-то письмо он Кафтанову всё же послал. Только не весной, а осенью, когда техника-лейтенанта Флёрова демобилизовали из армии и вернули в ЛФТИ. Письмо через систему ГКО (а до того оно, скорее всего, прошло – чисто по затронутой в нём тематике – через аппарат члена ГКО Л.П. Берии) было передано С.В. Кафтанову. И стало для того той последней каплей, которая вместе с накопившейся по другим каналам информацией побудила Сергея Васильевича отринуть в сторону отрицательные заключения академических экспертов и начать работать на Бомбу.
Взатруднениях в оценке целесообразности начинать вот прямо сейчас, в труднейших условиях 1941–1942 годов, дорогостоящую разработку ядерного оружия пребывал не только Сергей Кафтанов. Но и сам всевидящий, как казалось, заместитель председателя Совета народных комиссаров СССР, курировавший работу НКВД и НКГБ, Лаврентий Павлович Берия. Притом что располагал он, в отличие от Кафтанова, не только теми мнениями, что высказывали советские учёные, но и всеми данными по атомной тематике, которые только могла раздобыть по всему миру советская разведка.