На косогоре, на том месте, где когда-то был сад, стояла, осев на спущенные камеры, грузовая машина. Вокруг валялось два-три десятка отстрелянных гильз. В кабине кто-то оставил плащ-палатку и противогаз. А в кузове лежало с десяток зеленых касок, два больших мотка телефонного кабеля и прикрытый огромным, в несколько раз сложенным полотнищем брезента разбитый ручной пулемет Дегтярева. Тут же стояли ящики с толом — четыре целых и один разбитый.
Ребята все оглядели, покопались под сиденьем, надеясь найти уцелевший пистолет или гранату. Не нашли, уселись оба в кабине и взглянули друг на друга.
— Ну? — промолвил Леня.
— Что «ну»? — спросил Сенька.
— Что же мы, так все тут и оставим?
— А чего ж тогда приходить сюда было?
Они еще не успели подумать, зачем им эта взрывчатка, что они будут делать с нею, только знали: нужно непременно спрятать ее.
— Что же, тут, в овраге, закопать его, что ли? — вслух подумал Леня.
— Долгая, брат, история. Еще, гляди, и не успеешь. Прибежит кто-нибудь за «мылом».
— Значит, так и оставим?
— Опять двадцать пять! Кто же говорит, что оставим!.. Я так думаю: давай в колодце утопим. По-быстрому, а? Воды там метра два, да еще сучьями закидаем… Еще бы дохлую галку сверху — и ни один черт не догадается!
— А он в воде, не того, не испортится?
— Что? Тол? Вот это сказанул! Сто лет пролежит!
…Назад они возвращались не торопясь. Оставили в машине все как было (брезент, пулемет, плащ-палатку с касками и противогазом), чтобы никому и в голову не пришло, что кто-то здесь уже похозяйничал и что в кузове были ящики с толом…
Долгонько дожидалась Сенькина мать сына. Валялись забытые «Красные дьяволята», и воробьи давно уже расклевали брошенный под крыльцо подсолнух.
Хлопцы медленно шли вдоль дороги, притихшие, сосредоточенные, будто даже погрустневшие. Словно еще больше сдружил их, связал чем-то брошенный в колодец тол, им сейчас совсем не хотелось расставаться. Неожиданный этот случай разбудил в обоих глубоко скрытые, неясные еще для них самих чувства. Он тревожил, словно подталкивал: «Действуйте дальше, беритесь за дело!» Но как и куда идти и за что браться, они еще не знали.
Шелестит под ногами пересохший бурьян, осыпается, куда ни кинь глазом, переспевшее, вытоптанное жито. Вокруг стоит предвечерняя степная тишина, — кажется, будто и войны никакой нет. Только трещат кузнечики да закричит порой перепел…
Душевно звучит их непринужденный разговор о родных где-то там, на фронте, и — может быть, впервые — о том, как это получилось, что фашистов вон куда допустили, и скоро ли их остановят. И долго ли еще быть им тут под Гитлером…
— Если бы фронт был фронтом, можно б туда податься, — мечтает вслух Леня, — а то и непонятно, где он.
— Это верно, — откликается Сенька. — Немец уже раз приходил сюда. Так ведь тогда советская власть только на ноги становилась. И техника была не та. Но и тогда партизаны были. Тогда, только захоти, к партизанам можно было податься.
— А сейчас, думаешь, нельзя партизанить?
— Вроде техника не та. Машины, мотоциклы, самолеты, танки, минометы, не так-то легко из-под всего этого вывернуться. Попартизань тут с винтовкой или хотя бы даже с пулеметом!..
— Ну, с винтовкой, конечно… Да ведь на технику можно тоже техникой…
— А как ты думаешь? Есть тут у нас такие, которые остались? Ну, в подполье или в партизанах? Вот Федор Кравчук. Как ты думаешь? Случайно или оставили его?..
— На засаду-то он напоролся наверняка случайно. А что тут остался, так это, может, и неспроста…
— Вот был бы жив да нам повстречался…
— Хоть бы слово живое услышать о том, что на свете делается, и то…
Они подходили к Выселкам. Возле канавы, под акацией, остановились. Обо всем, кажется, поговорили, а расходиться не хотелось, будто должны были сказать друг другу что-то особенно важное…
Сенька попрощался, а все не уходил. Постоял, помолчал. А потом вдруг сказал:
— Услышать слово — это не штука…
— Не штука? Ого! А где же ты его услышишь?
— Слушай, Леня, чего скажу. Только — могила. Понял?
— К могиле можно еще крест и маузер, — с досадой протянул Леня. — Только это, брат, из монте-кристов, а мне сейчас что-то не до того.
— Тю! Не веришь? Правду скажу. Есть приемник, есть питание. Все есть. Как началась война, приказали всем приемники сдать. Ну, сложили их в нашем клубе, там они и остались. А перед тем, как полицаи их забрали, я стянул один и в конюшне, что от Курьих Лапок крайняя, замаскировал. Вроде все в нем на месте, а не действует. Никак не пойму, отчего…
— Так чего же ты молчал, Шерлок Холмс несчастный?! Кого Радиобогом звали, меня или не меня?
Приемник Леня наладил без особых усилий на следующий же день, и живое слово Москвы и Киева, который тогда еще стоял и боролся, сблизило и объединило их — своих и пришлых, старых и молодых, знакомых и совсем до того незнакомых.
Слушал эфир Сенька. Услышанное запоминал или записывал и пересказывал Лене, а позже — бабкиному Петру, «цыгану», как его тут называли. От Петра узнавал новости доктор-окруженец из совхозного медпункта Володя Пронин.