Итак, бисексуальность пуговицы была налицо. Платок же, хотя его положение и было сомнительно, просто выражал необходимость своего присутствия в данной композиции, как, скажем, косточка сливы едва початого натюрморта, без которой выглядел бы неправдоподобным весь холст. И все это вместе звучало как нерасторжимое сцепление всех вещей, и оно не могло бы вместить в себя больше ни одной.
Оставались носки. Их положение было сомнительно и предумышленно, и найти им место в данной композиции было бы невозможно. (Не забудем, положение носков с самого начала было исправлено.) Просто вписать их в композицию, без перемещения всех других деталей натюрморта, — это значило бы взорвать правдоподобность и искусство. На переделку всего холста у него уже не оставалось времени, да и писал он его по наитию, алла прима. Приступать же к своему творению рационально значило погубить его. И он отбросил кисть.
Итак, носки были здесь не на месте, переписывать холст уже не было времени (оценочная комиссия приближалась), а вдохновение было исчерпано. (Того, что они были здесь просто лишними, он сначала не сообразил.) А неуместность носков росла с каждой минутой, и они буквально выталкивались из композиции не только так и не найденным, единственно верным их положением на холсте, но и своей интимностью и беззащитностью интимности, а также (как он теперь только что уловил) своим раздражающе специфическим запахом новой обуви (туфли были куплены буквально перед посадкой вместе с Пендерецким, хотя шнурки были оставлены старые — Пендерецкий на этом настоял), своим раздражающе специфическим запахом новой обуви, который с каждым мгновением все сильнее и явственней обнаруживал рассудочность данной композиции и все сильнее их из нее поэтому исторгал. И он отбросил кисть и надел носки (хотя лучше было бы все-таки их