Опять раздался тяжкий топот ног, хлопанье дверей и глухие выкрики приказаний. Человек скрылся за кулисами. Тяжелый бархатный занавес несся на него, грозя разрубить его пополам. Облако пыли, поднятое занавесом, догнало его, и он чуть было не чихнул. Подавив это желание (не полностью, оно то и дело грозило удовлетвориться, почему он и удерживал себя за нос), подавив в себе это желание, он обдумал создавшееся положение. Его искали, это было ясно. Теперь они наверняка прибегнут к планомерному обыску поезда — и конечно, уж они его не упустят. Быть может, даже привлекут овчарку (в том, что его досье с дактилоскопическими отпечатками пальцев уже передано сюда из Центра, он не сомневался: у каждого из них наверняка имелся карманный фототелеграф, компьютер и т. п.; а он здесь повсюду наследил). Подушечки пальцев человека взбухли (не только рук, но и ног также) — и он чуть было не закричал. Стиснув зубы от боли, он начал припоминать, не брали ли у него в детстве, как у каждого младенца, отпечатки ног (для этого ему понадобились еще внутриутробные ассоциации) — кажется, нет (немыслимый промах Центра), — и от ног его отлегло. (Беби сумел избежать этого в самый последний момент, хотя и ценой немыслимой подтасовки: вместо отпечатков розовых ног у него, по просьбе матери, были взяты отпечатки розовых локтей, и с тех пор прекрасное чувство локтя никогда не покидало его.)
Все стихло. Скоро они приступят к обыску. (Может быть, уже приступили, наверняка уже выстукивают каждый сантиметр — и человек подумал о перкуссии; затем были аптечные весы, взвешивающие пустоту (чашечки весов колебались), безмолвное страдание застеленной клеенкой кушетки, крахмальный белый халат с резиновой трубкой стетоскопа, стерильный ужас клиники, всепроникающий запах лекарств, результирующий этот ужас, и под занавес — опять изящный никелированный молоточек, нацеленный на чье-то покорное колено, — и нога его подпрыгнула до потолка.)
Он сжался от страха. Подул на посиневшее колено. Как бы они чего-нибудь не заметили. Все-таки с нервами у него не совсем в порядке.
Итак, скоро они приступят к обыску. Это значит, что они начнут с крайнего, последнего вагона. Человек в этом не сомневался. Ибо: а) у них оставалось только несколько человек, и заняться каждым вагоном в отдельности (и одновременно) они не смогут; б) ни с середины, ни с головы они также не начнут, это нарушило бы планомерность (не только самое планомерность, сколько их представление о ней); в) к тому же они только что были здесь, в первом вагоне, но уже и одно их присутствие здесь заставило бы их искать в другом месте. Но главное, они начнут с последнего вагона потому, что они уже начинали с него, именно с него начали свою деятельность (т. е. арестовывать и уводить пассажиров) — и уже ни за что не смогут отойти от раз навязанного себе стереотипа, — и это спасало человека.
Итак, они начнут с последнего вагона. Пока они сюда дойдут, пройдет уйма времени. Значит, у него будет время вылезть отсюда, одеться, как следует осмотреться и, если ему повезет, даже дождаться очередной остановки. И тогда… Нет, времени у него было предостаточно. К тому же сейчас они, по его расчетам, только на пути к началу обыска (а раньше этого, так сказать, по пути, они ни за что не приступят, подчинятся стереотипу), они сейчас на пути к началу обыска, где-то в середине поезда, и, стало быть, ему еще назначалось добавочное время (по иссякновении которого в его ворота назначат пенальти). Столь огромный запас времени до того его умиротворил, что он решил даже немножечко вздремнуть, решил, что у него есть на это право, но неумолимый режиссер вытолкнул его из-за кулис, находя, что публика уже давно вправе и длительное оставление сцены и мизансцены грозит провалом всему спектаклю.
Человек вышел из-за кулис и огляделся. Публика безмолвно встретила его появление. Она никак не приветствовала его. Ни с чем не сравнимое чувство одиночества охватило человека.
Как сыграть эту мизансцену? С чего начать? Куда девать эти нескончаемые руки? Скоро ли выйдут партнеры? О, публика казнила его молчанием. Но это беспощадное молчание все еще было в его власти и было поло, как утроба девственницы, и от него зависело, чем оплодотворить его — успехом или провалом. Еще секунда, момент, мгновение… Нет, он забыл все слова монолога. А без слов он чувствовал себя особенно беззащитным. Нагой, раздетый (не забудем, он вышел на сцену в одних трусах), он искал для себя хоть какого-нибудь спасительного жеста, надеясь укрыться за ним, — нет, нет, нет. Гол, и никто не спасет. В отчаянной попытке избежать своей участи, схватившись руками за голову, он бросился опять за кулисы (тут же зафиксировав, что отчаяние было сыграно вполне фальшиво, потому что было неподдельно) и опять натолкнулся на гримасу режиссера…