Наконец Пудов решился. С маху он предложил Верке триста свернутых в дудку рублей и, увидев, как она презрительно скуксилась, поспешно добавил:
— Полтинник.
— Эх ты-и, — насмешливо сказала она. — «Полтинник»!.. Вон с нём договаривайся. — И кивнула на надзирателя.
Пудов замялся. Она взяла у него из рук деньги, бросила их запросто Шпеку в лицо и потащила Пудова на опильник. Казах лишь снисходительно наклонил голову и прикрыл за ними дверь.
Верка лениво отерла свой намазанный рот, лениво поцеловала его в губы. Лениво сгребла ногами опил. Вот достала свою веснушчатую, рассыпчатую, как репа, грудь, поманила ею. Он со стоном, теряя сознание, повалился на нее: это была его первая женщина.
— А то — полтинник… — только и успела сказать она и задохнулась.
И часто потом они любились здесь наспех — среди молочных фляг, палого мяса и опил, и она вслушивалась в тоскливые капли подтаивающего льда и говорила ему:
— А то — полтинник!.. А я тебя, парень, сразу полюбила…
Точно ли это была любовь, никто не знал. Меньше всех знала об этом сама Верка: может, просто пленилась она вольным, а не лагерным ухаживаньем, свободною, а не вымогнутою страстью.
Он расплачивался теперь с казахом рисом, толстыми золотыми сигаретами «Тройка», реже — деньгами. Чем расплачивалась она, про то только она знала. Но любила одного Пудова.
С каждым разом Шпек становился все нахальнее, требовал себе все больше, торопил, подгонял их. Чего-то он вдруг начал бояться. Едва впустив их в сарай, он всовывал к ним свою буграстую голову и мычал, вызывая их наружу. Верка его ничуть не стеснялась, а прятала своего любовника за спиной и говорила:
— Па-га-а-дии, узкопленошный. Дай полежать с человеком.
Шпек ненадолго усовывался.
Она нехотя, потягиваясь, вставала, встряхивала от опил косынку, перематывала портянки. Он обводил на прощание ее рослое твердое тело рукой — и они выходили. Петруха хмурился, и отворачивался от них, и гнал обычно назад не разбирая дороги.
Скоро Верка понесла. Пудов узнал об этом лишь осенью, когда они опять приехали в зону и когда живот Веркин уже нахально, по-вольному, выпер. Да она и не собиралась скрывать своего живота: этим в лагере слишком гордились. Гордо ходила она между своих товарок, вытребовала себе обувь помягче, выпячивала, выкатывала свой живот, часто притворно задыхалась.
Хмурое Веркино начальство норовило двинуть ее в живот локтем, ругалось, требовало вытравить ребенка. Но она не соглашалась.
Не то чтобы начальство слишком блюло нравственность, но не дай бог обнаружится на какой-нибудь проверке или смотре — беременность была сильный непорядок. За беременных взыскивали, как за побег. Таких женщин часто приходилось до срока освобождать, а если срок был слишком большой, то переводить их в особые, «мамские», лагеря, что тоже было хлопотно. Вот почему почти все женщины старались здесь забеременеть, и иногда им это удавалось.
Верке теперь завидовали еще сильней. Либо грозило ей теперь полное освобождение, либо перевод в другой, более легкий и более человечный лагерь. Обозленное начальство доискивалось, как могло, шпыняло, гоняло Верку, говорило, что о свободе пускай и не мечтает, о «дэмээре»[4] — тоже. Верка улыбалась. Верку охранял закон. Золотыми буквами мы пишем. За зону, во всяком случае, на тяжелые земляные работы, Верку больше не выводили, а дали ей вертеть на машинке брезентовые рабочие рукавицы.
В зону их больше не пускали. Он выпросил себе свидание лишь через год, летом, тщательно приготовился к нему. Захватил еды и подарков, оделся в синий диагоналевый костюм. Ребенку он купил заводного плюшевого слона. Слон раскачивал своим толстым хоботом и поворачивал голову назад. Верке он приобрел на рынке капроновые чулки и выдавленную из бумаги брошь, представляющую какие-то мертвые цветы.
Но дальше порога его не пустили. Они стояли на вахте за двойными решетчатыми дверьми и молча глядели друг на друга. Пудов с удивлением смотрел на поблекшую, но как-то похорошевшую этой материнской блеклостью Верку и хмурился. Он жестоко ревновал Верку и знал, что уж не достанет ее теперь оттуда своею вольною ревностью.
Потом Верка побежала в барак. Она вынесла ему посмотреть в полосатой пеленке девочку и все пыталась просунуть ее головкой в решетку. Охранник отодвинул Верку автоматом.
— Чего молчишь-то, Леша? — как-то виновато спросила Верка. — Ведь твоя, наверно.
Он промолчал.
— Чего, говорю, молчишь, или уж не нужна стала? Вольную нашел?
— Как назвала-то? — вдруг злобно выпалил он, разглядев у девочки живые нерусские глаза.
— Да… как. Тебя ждала.
— Это ты без имени ее до невест держать будешь?
— А… что. Метриков здесь, чай, не выдают, спешить некуда.
Он промолчал опять.
— Да ее тут все Иркой кличут, — опять виновато сказала она, словно вольное имя девочки было здесь и впрямь неуместным.
— А-а… — усмехнулся он. — А я думал — Шпеком.
Верка тяжело вздохнула.
— Ну, пусти, — сказала она автоматчику и пошла к выходу.
Пудов заволновался.
— Да ты погоди, чего ты? — засеменил он. — Шут с ней, Ирка дак Ирка.