Надежду на преодоление подобного рода отношения к реальности художники XX века возлагали на человеческое тело. Оно подтверждает общность человека и изменчивой материи. Разум ставит субъекта над жизнью, объявляя его высшей формой природы, тем самым делегируя ему власть над ней. Тело, в свою очередь, возвращает нам статус одной из возможных жизненных форм: мое тело пребывает в мире наравне с другими телами. Этим отрицается идея власти. С этой точки зрения Бог (божества) или же любое начало, приводящее мир в движение, кажется сопричастным человеку, не выносится в трансцендентную область. Абстрагировать идеал, разделить тело и мысль представляется невозможным. Тело преодолевает извечную разорванность разума и материи. Любой трансцендентный проект, любой идеал воспринимается им как нечто чуждое миру, как репрессия, направленная откуда-то извне. Тело начинает болезненно сопротивляться такого рода воздействию. Его реакции адекватны, чисты и потому даже не нуждаются в оправдании. Персонаж Селина в полной мере ощущает это именно на войне. Все идеалы, принципы для Бардамю – фантомы. Тело диктует свое, противоречащее им требование: выжить любой ценой. Бардамю, нисколько не стесняясь, заявляет, что он – трус. Быть трусом в этой ситуации – единственно честная реакция. Увиденный в данной перспективе романтический героизм с его волей к смерти (умереть, но выполнить свой долг) кажется неадекватным происходящему, полнейшей глупостью:
«Наш полковник, по правде говоря, показывал просто изумительную отвагу! Он прогуливался по самой середке дороги, вдоль и поперек, среди посвистывающих пуль так, словно просто поджидал друга на перроне вокзала, впрочем немного нетерпеливо»[484].
Потом полковник погибает, и Бардамю решительно отказывается воздать герою должное:
«Что касается полковника, то зла ему я не желал. Однако он также был мертв <…> У полковника был вспорот живот, и он скорчил жуткую гримасу. Ему, наверное, было больно, когда все это произошло. Тем хуже для него! Если бы он не хорохорился и спрятался от первых пуль, ничего бы с ним не случилось»[485].
Бардамю может воспринимать только тело полковника. Отсюда – обилие физиологических подробностей. Абстрактную идею, героизм он оценить не в состоянии.
Так же точно реагирует на окружающий мир Йоссариан в романе Хеллера «Уловка-22», написанном, кстати сказать, под несомненным влиянием селиновского «Путешествия». Йоссариан не скрывает ни от кого, даже от командиров, собственного страха перед смертью и предпринимает титанические попытки, чтобы уклониться от выполнения своего так называемого «воинского долга». Именно страх перед смертью определяет все поступки Йоссариана и тренирует его тело, воспитывая в нем поразительное единство с самолетом, умение уклоняться от зенитного огня. Когда Йоссариан вылетает на задание, его совершенно не интересует выполнение поставленной цели; он стремится только к одному – остаться в живых и уберечься. Когда человеческое тело подвергается репрессии, оно бунтует и возвращает к себе отчужденную мысль. В результате все внеположные стереотипы (идеалы демократии и свободы, патриотизм, долг) выглядят фиктивными и легко отторгаемыми от человека.
Фиктивной видится и концепция единства человечества – как не имеющий отношения к реальности идеал, навязанный репрессивной культурой. В произведениях, где мы сталкиваемся с подобного рода стереотипом, персонажа, участника военных действий, изначально испытывавшего ненависть к врагу, внезапно охватывает по отношению к нему чувство сострадания, ощущение внутреннего родства с ним. Данная модель иронически обыгрывается в романе американца Джона Барта (р. 1930) «Плавучая опера» (1956) – в эпизоде, где повествователь Тодд Эндрюс делится с читателем своими фронтовыми впечатлениями. Война изображается здесь как кошмар, среди которого Эндрюс утрачивает все человеческое, и в первую очередь
«Я вот как действовал: винтовку свою в сторону отложил, штык воткнул в грязь рядом с животным этим, которое из-за меня прямо в параличе валялось, и обнимаю немца, целую, будто у нас с ним любовь, какой свет еще не видел <…>
Ну, повисели мы друг на друге, дрожь и унялась, руки разжались. Между нами полное было понимание, по-моему исключительное понимание. Я вроде бы себя человеком наконец почувствовал, первый раз, как с грузовика спрыгнул. <…>
В жизни ни к кому я не испытывал такой близости, ни с кем из друзей или там из женщин такого абсолютного понимания у меня не было, как с немцем этим. <…>
Между нами-то двумя уже установлено частное перемирие. <…>