Саид сторонится студентов, которые обсуждают события. Ему стыдно за свое равнодушное отношение к сообщениям о приближении войска османов, которые вот-вот вступят в ар-Реданию. Их конница топчет землю Египта, мечи рубят головы жителей аш-Шаркии и Бальбиса. Возможно, на своем пути они захватили деревню, в которой укрылась Самах с мужем. Может быть, надругались над ней на площади старой мечети, над женщиной, обладать которой казалось ему невозможным даже в мечтах и которую насильно отдали отпрыску княжеского рода… Саид переворачивается на своем жестком матраце. Как далеко от него то время, когда его приводила в содрогание малейшая несправедливость. Грустное недоумение еще сильнее охватывает его: почему его не волнует происходящее? Сирийцы и магрибинцы поднялись, близкие и далекие провинции, женщины и даже малые дети молят аллаха помочь Туманбаю. Может, он боится, что его пыл будет неправильно понят? Может быть, он прогневит их, если будет кричать и открыто молить о победе? Может быть, они хотят, чтобы он ни во что не вмешивался? Если он будет просить за Туманбая, кто знает, правильно ли будет услышана его молитва? Он видел, как изможденные женщины из бедных семей пришли из аль-Джамалии, аль-Атуфа, аль-Джавании, ар-Румы, аль-Батынии к могиле святой Нафисы и громкими голосами молили послать победу Туманбаю и египетским воинам — рыцарям ислама. Внутри мечети ряды голов в чалмах: молятся в неурочный час, читают Аль-Бухари. Юнцы, недостатком которых в свое время было безразличие и отсутствие твердых убеждений, теперь, когда речь идет о том, чтобы противостоять произволу эмиров, горят неизвестно откуда взявшимся воодушевлением. Действительно ли все это неважно? Но его окружают лица, на которых написана боль поражения, он видит их даже в домах народных кварталов.
Заход солнца как символ смерти: тихо струится скорбь. Ясность души — какой в ней смысл? Призыв к молитве печален, еще сильнее заставляет почувствовать одиночество того, у кого нет ни кола ни двора, ни жены, ни заветной мечты. Словно далекий берег во времени и пространстве. Паруса не направляют лодки к берегу мира и безопасности. Идет женщина, завернувшись в желтое покрывало. Даже мысленно он не способен раздеть ее. Явись к нему сама Балькыс[71] и начни танцевать перед ним в уединенной, закрытой для всех зале, ни один мускул не дрогнет у него на лице.
Маленький худой ребенок с заплаканными глазами, испуганным лицом, держа во рту палец, ищет отца и мать. Наверное, это искалеченное детство заставило его сердце сжаться от ужаса, забиться состраданием. Саид остановился, наблюдая за ребенком. И тут же понял неуместность того, что делает. Как им объяснить, почему он вдруг замер на месте? Потому что маленький ребенок плачет? Саид представил самого себя лежащим на старом матраце — вокруг кричат дети, женщины плачут и бьют себя по щекам… Если бы человека оплакивали, когда он еще жив! Составить бы извещение о смерти, чтобы пришли плакальщицы со всех концов земли! Распять бы себя на воротах Зувейля и лить слезы, как тот идол, что стоит на острове в открытом океане. Саид никогда его не видел, но слышал, что стоит человеку приблизиться к нему, как из глаз идола начинают литься слезы…
Рынок пуст. Движение на улицах замерло, как бег крови в сосудах замирающего сердца. Саид обернулся: плачущий малыш стоял посередине улицы — ножки тонкие, как тростинки, подкашиваются под тяжестью тела. Его каждый неверный шаг — тяжкое начало его жизни. Он не ведает, куда идет. Саид вспомнил женщину, которую видел на Лимонном рынке: она упала между корзинками навзничь. Свет померк в ее глазах. Она ничего не видела вокруг. Ребенок пополз к ее груди, чувствуя в ней биенье жизни. Когда Саид это видел? Когда он ощутил эту невыразимую скорбь?