— Из-под земли, из лавы не убежишь. Из лагеря тоже, — быстро сцапают тебя, хромоногого, и тогда пощады не будет.
— Ну и вкалывай в лаве, раз боишься, — мрачно возражал Савкин. — А я все равно убегу. Под Новый год уйду, когда вохра перепьется вусмерть.
— Владлен, заткнись. Вохра от водки не помрет, а озвереет. Слушай. Я разговорился с одним бурильщиком. Он, Тюрин, мужик правильный, до войны на флоте служил. К нам относится с сочувствием.
— Ну и что?
— Он бумагу принесет, целую тетрадку, и будет наши письма отправлять.
— Мне писать некому. Отец на фронте, а мама в сороковом умерла. Полевую почту отца не помню, да и, наверно, поменялся ее номер. За столько лет, что я в плену…
— Надо писать, Владик. Есть же в Ленинграде родственники? Всем пиши, кто знает отца.
Сам-то он, Травников, опять написал письмо в Кронштадт, в штаб бригады подплава. Верил: если оно дойдет, то командование примет меры, чтобы вытащить его, справного офицера, из этой, япона мать, сволочной спецпроверки. Очень хотелось ему еще одно письмо в Кронштадт отправить, но — сдерживал порыв. Не мог он объявиться… не мог предстать перед Машей в таком жалком положении — униженным, бесправным, вопиющим из-за колючей проволоки… Ну невозможно такое возвращение из небытия…
А матери и сестрам в Москву — письмо написал. Коротко — обо всем, что с ним случилось, начиная с октябрьской ночи сорок второго года, когда взрыв сбросил его с мостика тонущего корабля. Без подробностей — о двухлетнем плене. О странном повороте судьбы, приведшей его в родные места, где прошло детство, близ Губахи. «Тут, — писал он, — в Половинке прохожу проверку, работаю в шахте». Обратный адрес на конверте Травников указал, конечно, не лагерный, а домашний бурильщика Тюрина. В такой конверт, полагал он, военная цензура не сунет нос.
С Тюриным, Сергеем Сергеичем, ему здорово повезло. Дело в том, что начальство шахты разглядело в Травникове человека с образованием, знающего электричество, и предложило ему должность горного электрослесаря. Теперь он не лопатой махал, нагружая углем вагонетку, а обеспечивал нормальную работу электродрелей, которыми бурильщики — кадровые здешние шахтеры — бурили шпуры для закладки взрывчатки. Однажды он в верхнем штреке замешкался с подводкой и подключением кабеля к очередной электродрели, и бурильщик, ожидавший внизу спуска баранá (так их, дрели тяжелые, называли), обложил его таким многофигурным матом, какой Травникову доводилось слышать только у старослужащих боцманов. Позже он разговорился с этим бурильщиком, Тюриным, и спросил, не служил ли тот на флоте.
— Как же не служил! — выкрикнул Тюрин, краснолицый мужичок с растрепанными черными усами. — Как не служил, когда у меня вся жопа в ракушках!
Он оказался бывшим катерником, плавал на малых охотниках за подводными лодками (на «мошках»), правда, не боцманом, а мотористом, — и отплавал срок службы как раз перед началом зимней войны с Финляндией.
— Я им говорю: «Нате ваши ленты, отдайте мои документы!» — прокричал Тюрин. Он тихо говорить не умел и каждую фразу завершал матерной концовкой (впрочем, такой способ общения главенствовал на шахте). — А они говорят: «Не дадим! Потому как война! Демобилизация задерживается, мать ее…» Ну и что? Всю финскую простояли в Кронштадте. Потому как во льдах «мошки» ходить не могут. Они ж деревянные, тра-та-та-та! Потом отпустили, я домой поехал. А как началась Отечественная, я в военкомат, так его растак, берите, говорю, меня на войну, на Балтийский, обратно, флот. А они — нет, уголь будешь рубать, вот тебе бронь…ее мать! А ты, значит, подводник? Брам-бам-бам!
Подводника Травникова Сергей Сергеич о-очень зауважал.
— Все, что хошь, для тебя сделаю, — прокричал он сквозь гул работающих в лаве электродрелей. — Письма? Давай пиши хоть Калинину, я отправлю. Обратный адрес? Да я свой поставлю, тра-та-та. Не боись, моряк!
Письма ушли.
А зима раскручивалась суровая, в январе морозы ударили под тридцать градусов. Небо над Половинкой заволокло дымом из труб усиленно топящихся печей, — угля-то хватало, чтобы не замерзнуть.
Дорога от бараков до шахты недлинная, около двух километров. Так-то ничего, выданные ватники и ватные же штаны защищали от мороза, вот только ноги у Травникова мерзли в финских ботинках, да и — главное! — трудно ему дышалось. Возобновились приступы кашля. Врач в лагерной санчасти ему сказал: «С легкими у тебя непорядок. Эмфизема. Беречься надо от пневмонии». Беречься! А как убережешься? Стакан теплого молока или сливок утром никто не поднесет.
Вот Тюрину спасибо: услышал в лаве, как Валентин от кашля захлебывается, и следующим днем принес ему шерстяной шарф — хоть и поношенный, но теплый. Теперь на улице, шагая в колонне, Травников утыкал нос в этот шарф, пахнущий старой жизнью.