Мы медленно поднимались на третий этаж. Между вторым и третьим отец вдруг покачнулся, я схватил его под руку. Он поднял на меня строгий взгляд. Мы стояли на ступеньках лестницы, отец, переведя дыхание, сказал:
— Вот что. Меня пытались лишить моей биографии, но у них не вышло. Не пытайся и ты, Вадим.
— Ну что ты, отец, у меня и в мыслях не было!
— Никогда, — сказал он и медленно стал одолевать лестницу.
В трудном, мрачном настроении пребывал в те дни мой отец. Лишь тогда светлел лицом и теплел взглядом, когда Люся прибегала из университета. Она увлеченно рассказывала о прослушанных лекциях, выкрикивала цитаты из курса древнерусской литературы: «И соступишася обои, и бысть сеча зла, и по удолиям кровь течаше», или как княгиня прощалась с уходящим на битву князем Дмитрием Ивановичем: «в слезах захлипаяся ко сердечному, ниедина не может словеси рещи».
— Да, да, — кивал отец лысой головой. — Бысть сеча зла… Вся история из них состоит… из сеч… из женских слез тоже…
Рая уехала 30 августа: у нее первого начинались занятия в школе. Я же догуливал свой отпуск до десятого сентября. Сопровождал отца к стоматологу, — проблем с зубами у него было хоть отбавляй.
А накануне моего отъезда он слег с сердечным приступом. Ночью меня разбудил телефон: Галина попросила подняться. «Скорая» приехала быстро. Молодой врач измерил давление (оно зашкаливало), велел медсестре вкатить отцу укол, вообще провозился часа полтора, пока ему не стало легче. На предложение врача лечь в больницу отец ответил отказом.
— Отлежусь, — сказал он. — Спасибо, доктор.
— Все же подумайте, Лев Васильич. Вы нуждаетесь в серьезном лечении. — После небольшой паузы врач добавил с улыбкой: — А читатели нуждаются в вас.
— Вы меня читали? — Отец надел очки и всмотрелся в доктора, тоже очкастого.
— Читал.
Весь следующий день отец отлеживался. Галина не пошла на работу, отпросилась. Я утром съездил на вокзал, закомпостировал билет на вечерний поезд. Отец дремал, когда я поднялся к нему. Галина возилась на кухне. В кабинете шторы были задернуты от яркого солнца (сентябрь стоял необычно безоблачный), только один настойчивый луч пробился — чтобы осветить фотопортрет моей мамы.
Отец открыл глаза.
— Привет, — сказал тихо. — Наглотался пилюль, в сон клонит.
— Спи, — сказал я. — Я позже зайду.
— Нет. Садись. Ты сегодня уезжаешь?
— Да, вечером.
— Дима, — сказал отец, помолчав. — Как идет у тебя служба?
— Служба всегда идет, — отшутился я. — Даже когда мы спим.
Но отец не принял шутки.
— У тебя были неприятности в связи с моим арестом?
— Были, — не сразу ответил я. — Кое-кто считал, что я не имею права служить в ударном соединении. Но меня отстояли. Я по-прежнему на подплаве.
— По-прежнему помощник командира лодки?
— Да. Продвижения по службе не получил.
— Но теперь… ну когда я реабилитирован… теперь ты можешь продвинуться? Стать командиром?
— Навряд ли.
— Почему?
— Ну… видишь ли… я не член партии.
— Почему ты не вступил за столько лет службы?
— Так получилось.
Я уклонился от прямого ответа. Мысленно послал привет замполиту Ройтбергу…
Солнечный луч переместился с маминого портрета на фото Ивана Теодоровича. Дед, высоколобый, с квадратной бородой, спокойно взирал на нас со стены.
Отец, кряхтя и поправляя на худых плечах бело-голубую пижаму, повернулся и сел на диване.
— Ты хочешь выйти? — спросил я.
— Нет. — Он, морща лоб, смотрел на меня сквозь очки. — Я вот что хочу, Дима. Хочу, чтобы ты похоронил меня в море.
— Папа, перестань! Ты не старый, ты проживешь еще много лет.
— Ты знаешь банку Штольпе в Южной Балтике?
— Конечно, знаю, я же штурман. Но что ты хочешь…
— Мы там в сорок втором потопили два транспорта. Хочу, чтобы ты у этой банки опустил в море мою урну.
Глава двадцать восьмая
БАНКА ШТОЛЬПЕ
От Сенной площади, куда приходит автобус из военного городка, до улицы Узварас — рукой подать. Мы шли, не торопясь. Ранний вечер был по-весеннему светел и напоён тишиной. Только из раскрытого окна, под которым мы проходили, слышались голоса, женский и детский, — говорили по-латышски.
Рая шла, держась за мою руку. У нее этой весной разболелся тазобедренный сустав, она слегка припадала на правую ногу. «Да ничего, пройдет, — отвечала она на мое беспокойство. — В блокаду у меня болели ноги, потом перестали».
Вот и дом ╧ 68 на Узварас. Мы поднялись на третий этаж, позвонили. Карасев открыл дверь и, пробасив: «А вот и Плещеевы к нам прикатили», обнял нас. Он был одет пестро и, я бы сказал, вызывающе: мощную фигуру облегали черно-оранжевые камзол и панталоны, на голове что-то вроде красной фески.
— Ты похож на швейцарскую охрану Ватикана, — сказал я.
— С днем рождения, Геннадий, — сказала Рая и вручила Карасеву наш подарок — купленную в комиссионке фарфоровую статуэтку мальчика, держащего над головой вазочку-конфетницу.
— Какая прелесть, — сказала белокурая Лера, жена Карасева. — Спасибо!